При последних словах Ефимов, видимо страшно оскорбившись, но не желая заводить ссоры с Железным Котом, с сердцем махнул рукой и, весь пылая как огонь, выбежал из камеры. А за глаза его еще сильнее начали ругать и костить на все корки.
Действительно, Ефимов был страшно скуп. В дороге он держал майдан; теперь, будучи немного грамотным, вел счет издержанных вместе с Железным Котом денег и цепко хватался за каждый грош. Если случалось потихоньку от начальства купить молока или мяса, никогда не приглашал к своей трапезе товарищей, и этой скупостью своей, видимо, стеснял кузнеца, имевшего более открытый нрав и щедрое сердце. Мне кажется, только слабость характера мешала последнему порвать с Ефимовым всякие отношения; он страшно не любил его и часто, не вытерпев, высказывал в глаза резкие обличения.
Жена Ефимова решила приехать к нему в каторгу и, уже отправившись в дорогу по этапам, выслала мужу на хранение несколько десятков рублей, вырученных от продажи имущества. Я посоветовал Евграфу отправить ей заказные письма в Красноярск, Нижнеудинск и Иркутск-города, Находившиеся на ее пути. Ефимов задумался.
— Конечно, не мешало бы послать, — согласился он наконец, — только можно, я думаю, и простенькие…
— Вестимо, лучше простенькие, — поддакнул Железный Кот так, что я и не приметил сначала тонкого яда в его словах, — три заказных письма — ведь это лишних двадцать одна копейка… На двадцать одну копейку можно семью в течение двух дней прокормить!..
По наивности я стал даже спорить с Железным Котом, доказывая ему, что нечего быть столь расчетливым, когда дело идет о спокойствии одинокой женщины с тремя маленькими детьми на руках, едущей в неведомый край и на неведомую жизнь трудным этапным путем.
— А все же лучше простенькие-то, Миколаич, — возразил серьезно Железный Кот, — простенькие, по-моему, куды лучше.
И вдруг разразился громким насмешливым хохотом, который поддержала и вся камера, опять страшно переконфузив Ефимова.
Ефимов держался всегда солидно и деловито; он считал себя неиспорченным, честным человеком, гораздо выше и лучше всех других арестантов. Он страшно всегда обижался, когда ему напоминали, что и сам он две души на тот свет отправил. Свое убийство он считал почему-то неважным проступком, чем-то вроде несчастного эксперимента, который со всяким может случиться, и убежденно заверял, что в другой раз не наживет себе каторги. Я тоже склонен думать, что в другой раз Ефимов семь раз отмерит, прежде чем решится отрезать кому-нибудь голову: «выгоды» не нашел он в этом ремесле… Однако я никогда не поручился бы, что мой Евграф устоит против соблазна преступления, если будет иметь полную гарантию того, что оно пройдет вполне безнаказанно и принесет очень большой барыш.
Из новых моих сожителей был один арестант, давно уже привлекавший мое внимание. Фамилия его была Сокольцев. Прежде всего он бросался в глаза самой внешностью: плотный, небольшого роста брюнет лет сорока, он отличался такого рода красотой, какая совершенно чужда типу русского крестьянина. В тонких чертах лица, правильном, почти изящном очерке чувственных губ, в тонкости бледно-матовой кожи, бархатистом выражении больших черных глаз, в мраморной шее и ко всех движениях было что-то истинно аристократическое, что создается только десятками холеных, не занимающихся физическим трудом поколений. А между тем Сокольцев был простой неграмотный крестьянин одной из внутренних русских губерний, рано свихнувшийся с пути и попавший в Сибирь. Впрочем, по его словам, он был из дворовых одного богатого графа, и это обстоятельство невольно наводило на мысль об истинном его происхождении… Среди обитателей тюрьмы Сокольцев пользовался репутацией одного из самых умных арестантов, отнюдь не «дешевых» и видавших на своем веку виды. Каторжный срок его был сорок четыре года, и дело, которым он заработал этот срок, было одно из самых кровавых, о каких когда-либо мне приходилось слыхивать. Глядя на это красивое умное лицо, слыша этот мягкий голос, говорящий всегда так осторожно и вкрадчиво, я с трудом иногда верил, что передо мной стоит тот самый Сокольцев, который мог с спокойным духом проделывать подобные вещи; а между тем страшные разбойничьи подвиги его были истинной, невымышленной историей.
Сокольцев жил на поселении в Иркутской губернии, в качестве работника у одного зажиточного «челдона». Последний занимался скупкой, золота у «хищников» и приисковых рабочих. Дознавшись однажды, что в доме хозяина скопилось около двух пудов золота, Сокольцев подговорил одного товарища-поселенца и, впустив ночью в дом, придушил общими силами хозяина, его жену и пятерых малюток. Потом, забрав золото и наличные деньги, которых также было немало, спрятал их в лесу в заранее приготовленном месте. Товарищ после этого ушел к себе, а Сокольцев, вернувшись в дом, запер его изнутри, запалил хорошенько и, вылезши в окно, улегся в сенях, притворясь спящим. Когда сбежался народ, пожар разлился уже такой волною, что не только не было никакой возможности потушить его, но даже и войти в комнаты. Кое-как удалось проникнуть лишь в сени, тоже объятые пламенем и наполненные дымом, и вытащить оттуда, казалось, крепко спавшего и несколько уже опаленного Сокольцева. Зверски совершенное преступление так было ловко обставлено, что ни тени подозрения не могло упасть на работника, который сам казался пострадавшей жертвой. Трупы убитых сгорели к тому же дотла. Предполагали чью-то злодейскую руку, но искали ее совсем в другом месте. На беду Сокольцева, товарищ его был гораздо неосторожнее, он стал кутить, менять крупные бумажки, навлек на себя подозрение и был арестован. У него нашлись некоторые, вещи убитых. Звено по звену, показание за показанием, и судебный следователь докопался до самого Сокольцева. И он и товарищ были осуждены «а каторжные работы без срока, только золота не могли сыскать. Оно так и осталось закопанным где-то в лесу, поддерживая в осужденных бодрость и мечту о побеге. Товарищ Сокольцева попал, впрочем, на Сахалин, откуда не так-то скоро «срываются», а Сокольцеву действительно удалось в дороге нанять сухарника, шедшего на поселение, прийти вместо него в назначенную волость и немедленно отправиться оттуда на розыски зарытого сокровища. «Но кобылка нетерпелива, — рассказывал про себя сам Сокольцев, — ей всегда хочется сразу двух или даже трех зайцев поймать». Желая разжиться деньгами для «первого обзаведения», он запутался в новый грабеж с убийством и был снова арестован. В Иркутской тюрьме его, конечно, уличили, и под прежним своим именем он опять пошел в каторгу, на этот раз уже на сорок четыре года. Вот главное дело, которое привело Сокольцева в Шелайский рудник и сомневаться в истинности которого было невозможно. Но если верить рассказам арестантов о Сокольцеве и ему самому, то это была лишь ничтожная частица его похождений в России и Сибири. Ему было уже за сорок лет, и в волосах кое-где серебрилась седина. К сожалению, трудно было решить, где правда, где выдумка в рассказах о себе самого Сокольцева, где серьезная речь, а где тонкая насмешка над слушателями. Странный это был человек. Он не принадлежал к тем арестантам, которые в своей же среде слывут «боталами» и «заливалами», и тем не менее все отлично понимали, что ни одному его рассказу нельзя с полным спокойствием верить. Чрезвычайно умный, Сокольцев, казалось, наслаждался своим умом и превосходством над окружающей шпанкой; ему, по-видимому, ужасно нравилось сегодня защищать перед ней одно, завтра с неменьшим успехом доказывать совсем другое, противоположное тому положение. Это был своего рода тюремный софист и Мефистофель. Казалось, он играл своими собеседниками, как кошка с мышью, и часто, начав, по-видимому, вполне серьезный разговор, шедший в унисон с общими мнениями, незаметно ни для кого доводил его до таких явных абсурдов и шутовских несообразностей, что собеседники только рты разевали и, глядя на него как бараны, не знали, смеяться ли им или сердиться… Так, он пресерьезно расказывал однажды, как во время жатвы за какое-то оскорбление на него напали тридцать две бабы и сначала здорово-таки побили его, но как потом он извернулся и, схватив лежавший поблизости кол, десять из них убил до смерти, десяти другим выколол глаза, еще нескольких изувечил другим способом, и только очень немногим удалось спастись живыми и невредимыми. Рассказывал он эту историю с такими реальными подробностями, с таким живым и вместе страшным юмором, что положительно трудно было сказать (особенно при первом впечатлении), все ли было в ней вымыслом или же таилось и зерно правды. Когда над Соколовцевым начинали смеяться и говорить, что он опять «заливает», он ничуть не обижался и сам лукаво посмеивался — неизвестно, впрочем, над кем: над собой или над слушателями. Внутренняя ли сила, чуявшаяся в этом человеке, громкая ли слава или что другое, но, несмотря на свое несомненное «заливанье» и «ботанье», Сокольцев, повторяю,