Выбрать главу

— А за что же ты, землячок, годом раньше сидел в тюрьме? — спросил вдруг Сокольцев, все время о чем-то думавший.

— Когда раньше? — вспыхнул Луньков.

— Да тогда. Ведь в это-то время, про которое ты сказываешь, меня уж не было в Воронеже. Я опять в каторгу шел.

— Как так? Ну, значит… ты и не видал меня в Воронежской тюрьме, обознался. Я раньше не сидел.

— Как не сидел! Еще отпираться станешь! Не обознался я. Да и ты же первый узнал меня?

— Го-го-го! Попался, голубчик! — закричала камера, радуясь тому, что Лунькова наконец уличили.

— Положим, я точно… сидел одно время… месяца с полтора… так это за пустяки, — завертелся Луньков.

— Ну, однако.

— Говори, болван! — зарычал Сохатый.

— Сказывай, землячок, сказывай. Сам же хвалился, что коли врать, так лучше и совсем ничего не говорить.

— Это я по делу брата сидел… То есть нет — по делу Карла Ивановича.

— Да ведь Карл Иванович за почту обвинялся, а брат твой за попа. Я хорошо ведь знаю.

— Да… тут… Только Карл Иванович оправдан был в этом деле.

Наконец общими усилиями Сокольцева, Чирка, Петина и моими Лунькова так приперли к стене, что он рассказал нам следующее. Он у отца еще жил, когда совершено было дерзкое покушение на грабеж почты с сорока пятью тысячами денег: два почтальона были убиты на месте, а ямщик успел скрыться с почтой. Подозрение пало на арестованных вскоре по другим делам «Карла Ивановича» и брата Лунькова с шайкой. Два года просидел под арестом и младший Луньков, наш знакомец. Ямщик показывал, что «маленький» сидел во время нападения и кричал: «Не вяжите их, бейте насмерть!» Прокуратура подозревала, что этот «маленький» — младший Луньков. Но во время следствия он держал себя как невинный ребенок; кроме того, товарищ прокурора сделал, по словам рассказчика, крупнейшую ошибку, назвав ямщику по фамилиям тех, кого подозревал в убийстве. Благодаря будто бы этому все обвинение рушилось, и дело было прекращено. Рассказывая это, Луньков не думал, однако, сознаваться, что «маленький» он сам, хотя Чирок и говорил прямо:

— Да, вестимо, он! Он, гад!

— Вы дурно жили, — сказал я однажды Лунькову.

— Чем же дурно, Иван Николаевич? — возразил он. — Вот, если бы я голодным ходил, оборванным, под окнами просил, тогда можно бы сказать: дурно! А то я жил слава богу!

Меня возмутило такое циничное оправдание.

— Еще и бога поминаете!

— Он простит, Иван Николаевич. В писании сказано ведь — вот я недавно читал: «Ежели бог захочет, ни один волос не упадет с головы человечецкой». Мне жестоко врезались эти слова в память. Какой же, следовательно, грех, что я убил? Значит, так господь хотел. Вы не серчайте на меня, Иван Николаевич. Я вижу, что вы серчаете. Что же! Я правду вам говорю… А другие лицемерят перед вами, скрывают, что они такое есть, и вы любите таких двуликих… А вот я об одном тужу, Иван Николаевич. Как жил я в Сибири перед убивством, мне одна бабочка предлог делала: «Увези меня, Коля! Возьмем у мужа пятьсот рублей и уедем». Увез бы я ее до Перми, сдал бы кому-нибудь с рук на руки и поехал бы себе дальше… Вот об этом я действительно тужу немного.

— А что бы вы стали делать, Луньков, если бы на волю вышли? Вернулись бы домой?

— Конечно, вернулся бы. У меня ведь чистое место. Прямо на свое родное имя мог бы заявиться.

— К отцу?

— Нет, раньше бы я… В Ельце к одному… в гости бы зашел.

— В хорошие, должно быть, гости!

— Да как же, Иван Николаевич! Совестно было бы к отцу без денег прийти, с пустыми руками. Где, скажет, шлялся столько лет? Нищим вернулся? Я теперь корми тебя!

Маленький резонер, нисколько не таясь, даже кичась еще своей откровенностью, говорил мне прямо, что за сто, за двести целковых не поколебался бы убить человека.

— А если б Миколаич пошел с тобой бродяжить, — спросил его однажды Чирок, — пришил бы ты его?

— Нет, зачем же! Подошел бы я к Ивану Николаевичу по вольной жизни, попросил бы у них деньжонок, они и так бы не отказали.

— Ну, а коли отказал бы?

— Конечно, не зарекаюсь… А только ежели они обучат меня грамоте, тогда за что же убивать?

Я смеялся вместе со всеми, слушая эти речи, но в душе ужасался и не знал, что думать об этом странном субъекте, почти еще мальчике и уж так бесконечно, так безнадежно испорченном и погибшем. Единственное, что в нем привлекало меня, это — неустрашимость, с которою он, маленький и слабый, воевал с тюремными геркулесами-иванами, режа им в глаза матку-правду. Если верить словам Лунькова, то в бытность на воле он страшно идеализировал арестантов.