Выбрать главу

Однако самый факт появления в тюрьме карт и денег показывал, что одной воли Шестиглазого и нагоняемого им страха недостаточно для того, чтобы образцовая Шелайская тюрьма стояла всегда на одном и том же уровне строгости и образцовости. Я имел много случаев убедиться, что у арестантов были постоянные сношения и с волей, с теми немногими вольнокомандцами, которые еще до нашего прихода жили в услужении у самого начальника и у надзирателей. Откуда-то появлялись время от времени лишние рукавицы и рубахи, которые относились в гору и сдавались сторожу-старику или оставлялись в заранее условленных местах. Лазейки понемногу расширялись. Шаг за шагом делались завоевания и в более существенных пунктах. Так, самим надзирателям не нравилось производить утреннюю поверку на дворе, мерзнуть на сорокаградусном морозе, стоя с обнаженной головой во время молитвы, и вот начали вскоре производить ее в коридоре. Лучезаров вставал поздно, и не было опасности, что он явится когда-нибудь сам. Арестанты пошли дальше и, после долгих пререканий с надзирателями, ввели обычай не петь, а только читать утренние молитвы. Молитва по утрам вообще была скорее богохулением, нежели благочестивым делом. Голодные, продрогшие, заспанные, еще неумытые арестанты выстраивались в коридоре и стояли на сквозном ветру верных десять-пятнадцать минут, пока надзиратели ухитрялись сосчитать их. Арифметику шелайские надзиратели знали вообще очень плохо — и в то же время, вместо того, чтобы считать всех подряд, считали почему-то каждую из девяти камер отдельно, прибавляя потом одну к другой.

— Шестнадцать да восемнадцать — тридцать три.

— Тридцать четыре, Прокопий Филиппыч, — поправил кто-нибудь из арестантов, выходя из терпения.

— Ох, сбил ты меня, паря! Надо снова пересчитать. — И бежит уже в третий раз проверять все сначала.

Наконец, раздается команда:

— На молитву! Шапки до-лой!

Все молчат.

— Чего же молчите? Пойте.

— Некому петь, Прокопий Филиппыч.

— Как некому? Вечером поете же?

— То вечером, другое дело… А теперь, со сна, глотка каждого сухая, осипшая.

— Ну, так читайте хоть кто-нибудь. Все молчат.

— Ну ты, Пенкин, читай!

— Я слов не знаю, Прокопий Филиппыч.

— Как не знаешь? Ты певчий. В карец захотел, что ли? Это что за безобразие! Я начальнику доложу.

— Ей-богу, слов не знаю, Прокопий Филиппыч. На слух-то могу петь, а прочесть не умею.

— Читай ты, Буланов.

— Голосу нет, Прокопий Филиппыч.

— Что за вздор! Говорит, а у самого голосу нет. Читай.

— Я мордвин, Прокопий Филиппыч, — пищит Буланов, — какой может быть читатель мордвин? Ну да я прочитаю, если хотите:

«Очи наши рижеси на небеси. Да святится имя твое, придет царство твое, будет воля твоя на небеси, как и на земли. Хлеб наш насущный дай нам есть. Не остави нам долги наши, яко же и мы не оставляем должникам нашим. Не введи нас в искушение, не избавь нас от лукавого. Аминь».

— По камерам шагом марш!..

С шумом и смехом расходится кобылка по камерам.

— Ай да мордвин! Не умею, говорит, а сам как отхватил, хоть бы и попу — так впору!

С тех пор каждое утро слышали мы это «очи наши рижеси на небеси…»

Послабления пошли и еще дальше. Вначале было строго предписано надзирателям на один только час в день отворять камеры настежь для очищения воздуха и для прогулки «слабых», освобожденных фельдшером от работ. Выпускались старосты в кухню за обедом — камеры мгновенно захлопывались за ними и замыкались; возвращались они с обедом — надзирателю опять приходилось по очереди впускать их. Таким образом, в течение дня, от утренней до вечерней поверки, ему приходилось раз пятьдесят отворить каждую камеру и столько же раз запереть. А камер было девять. Само собой разумеется, что даже самые исполнительные из надзирателей чувствовали себя несчастнейшими в мире людьми в дни своего дежурства, находясь в непрерывном волнении, беготне и поту; а так как на всю тюрьму полагался один только внутренний дежурный (другой был за воротами), то естественно, что он почти не имел времени следить и за кухней, и за больницей, и за карцерами, и за мастерской, где производилась починка белья и обуви. Ввиду этого Лучезаров разрешил вскоре держать камеры отпертыми по праздникам в течение всего дня, в будни же от утреннего звонка на работу до возвращения горных рабочих. После этого попущения со стороны высшего начальства и надзиратели сделались смелее. Арестанты, со своей стороны, не уставали их подзуживать.