Выбрать главу

— Жаль, тюрьма здесь не такая, сорваться трудно… Петьку-то, положим, и она бы не испугала; и шелайские б стены не удержали его, да я все отговариваю: «Подожди, говорю, Петька, тебе вольная команда скоро. Год-то один протерпеть можно». Одного я боюсь, Иван Миколаич: характера его боюсь. Кабы не сегодняшнее утро, вы б, пожалуй, его самым тихим арестантом считали, а кабы знали вы, чего ему стоит эта смиренность! Гавканье надзирателей слушать, всему покоряться, все это видеть — и молчать! А с своего-то брата иной раз еще скорее стошнит. В другом бы месте он давно уж одного, а не то и двоих пришил. А здесь терпеть надо, потому недолго и скидок и вольной команды решиться…

Действительно, начав с этих пор присматриваться к. Семенову, я заметил, что ему страшных усилий воли стоило сдерживать порывы своей дикой натуры. Однажды захворал у нас парашник Тарбаган, и один из самых ненавистных арестантам надзирателей, не долго думая, крикнул Семенову:

— Ты будешь сегодня парашником!

Обыкновенно должность эту исполняют в тюрьмах добровольцы, чувствующие склонность к подобного рода занятиям или находящие в них какую-либо выгоду; иваны же, к числу которых, несомненно, принадлежал и Семенов, считают для себя зазорным идти в парашники. Я видел, как Семенов вдруг побледнел и судорожно стиснул кулаки. Но он и тут сдержался и промолчал. С парашками дело обошлось как-то и без него.

Вскоре после того мне случилось около двух недель кряду работать с Семеновым в штольне. Штольня представляла узкий каменный коридор, в котором могли бурить не больше как два человека. Эта физическая близость и ежедневное пребывание вдвоем под землею в течение многих часов, естественно, вызвали и некоторое духовное сближение между нами. Семенов стал, незаметно для самого себя, разговорчивее и откровеннее, и сам рассказал мне многое из того, что я уже знал от Гончарова. Оказалось, к большому моему удивлению, что он знаком был со многими из классических произведений русской и даже иностранной беллетристики: читал Гоголя, Пушкина, Некрасова, «Девяносто третий год» Виктора Гюго и отлично помнил содержание читанного; но, конечно, еще больше читал он разной бульварной дребедени, всяческих изделий французских борзописцев в русском переводе, и багаж его литературных знаний состоял из невозможнейших романических приключений, любовных и кровавых историй, которым он слепо верил и которые, без сомнения, оказали некоторое влияние на его умственный склад и облик. Облик этот был дик, страшен и поразил меня своей бессердечной эгоистичностью и какой-то убежденной, если можно так выразиться, развращенностью. Сбить Семенова с позиции в спорах было невозможно, так как ничего, кроме грубой, материалистически последовательной логики, он не признавал. Одна красная полоса проходила через все его чувства, думы и вожделения: непримиримая ненависть ко всем существующим традициям и порядкам, начиная с экономических и кончая религиозно-нравственными, ко всему, что клало хоть малейшую узду на его непокорную волю и неудержимую жажду наслаждений… «Наплюй на закон, на веру, на мнение общества, режь, грабь и живи вовсю» — таков был девиз этого Стеньки Разина наших времен…

Сначала это мировоззрение изумило меня, и долгое время я старался отыскать его корни в какой-нибудь прочитанной и ложно понятой книжке; но в конце концов принужден был убедиться, что сама жизнь создает Семеновых, наполняя их душу одной безграничной злобой и лишая всяких руководящих принципов и идеалов.

— Если все станут рассуждать так же, как вы, — говорил я Семенову, — то что же выйдет? Жизнь станет сплошным убийством и насилием, люди станут еще несчастнее, чем до сих пор были.

— А мне какое дело, — отвечал он, — зачем я об других стану заботиться, когда обо мне никто не заботился, меня никто никогда не жалел? Они соблюдают законы, наказывают голодного, который кусок хлеба украдет, а сами тысячи воруют и святыми слывут! Долговолосые о боге нам говорят, а сами бога-то… Нет, пускай уж это честные делают, а я на честность плевать хочу!