Между тем сам Юхорев, от природы жилистый и сухощавый, начинал лосниться от жира и избытка здоровья; он не пил чаю без молока, курил только хороший табак, ел много мяса и даже бывал иногда пьян, доставая спирт от фельдшера Землянского, с которым вел большую дружбу. Он сам похвалялся после одного из тюремных обысков, что если бы пошарили хорошенько в его бушлате, то нашли бы там целых двадцать пять рублей. Откуда у него взялись такие деньги? Откуда он брал молоко, мясо? Кобылка старалась не думать о таких щекотливых вопросах, продолжая молчаливо и безропотно питаться помоями.
В один из воскресных дней Штейнгарт, Башуров и я гуляли, по обыкновению, втроем в коридоре, как вдруг Юхорев крикнул с порога своей камеры:
— Валерьян, завтрак подан, иди, дружище!
— Какой такой завтрак? — с недоумением обратились мы к товарищу.
Башуров сконфузился.
— Да, знаете, там… Юхорев часто потчует… Неловко как-то отказываться.
— Чем он потчует?
— Ну, разным там, картошкой, иногда мясом…
— Да разве вы не знаете, откуда он берет все это? Ведь он у артели крадет, и если мы станем участвовать в его пирушках, как начнут глядеть на нас арестанты? Юхореву простят, а нам нет.
— О! да они ведь все участвуют… У нас чуть не вся камера ест картошку!
— Вот именно: «чуть не вся»… Какому-нибудь Карпушке, наверное, ничего не дают? Ваша камера имеет завтраки только потому, что в ней случайно скопились иваны, а другие сидят голодными.
— Мелочный вы ригорист, Иван Николаевич! Несчастная какая-нибудь картофелина или луковица… Ведь обидишь отказом!
Штейнгарт резко стал, однако, на мою сторону, и смущенный Башуров от завтрака на этот раз отказался. Но прошло несколько недель, и я опять имел случай убедиться, что по бесхарактерности или излишней деликатности Валерьян возобновил участие в юхоревских пирушках. Затевать по этому поводу новые прения я не счел возможным, зная огромное самолюбие Башурова, и предпочел махнуть рукою, сказав себе мысленно, что в конце концов каждый из нас отвечает только за свой личный образ действий… Но мне сильно по-прежнему не нравилось, что дружба его с Юхоревым росла, казалось, не по дням, а по часам и что он продолжал вступать в фамильярную и, во всяком случае, ненужную близость и с другими также арестантами. Они позволяли себе хлопать его по плечу, называли просто по имени, отпускали на его счет грубоватые шутки. Я и сам никогда не держался с арестантами недотрогой: напротив, многие из них называли меня даже «волынщиком»… Но, затевая все подобные «волынки» (с Чирком, Ногайцевым, Сохатым и др.), я старался никогда не переходить в них за известный предел сдержанности и чувства собственного достоинства. Штейнгарт еще больше моего был в этом отношении мнителен. Но теперь, когда неосторожный товарищ стал практиковать совершенно новую политику отношений, мы оба инстинктивно сжались и сделались в обращении с арестантами более прежнего замкнуты и сухи. Наблюдательная кобылка скоро заметила это обстоятельство и нередко стала Подчеркнуть в нашем присутствии (то будто в шутку, то будто всерьез), что вот, мол, Валерьян Башуров — простой человек, душа-человек, не то что мы двое — гордые люди, гнушающиеся темным людом…
Но, как и предсказывал Штейнгарт, Валерьян не смог надолго остаться в одном и том же настроении, и у него там и сям стали случаться резкие стычки с приятелями-арестантами. Об одной такой стычке с любимым его «учеником» Быковым заговорили во всей тюрьме. Этот Быков был выдающаяся в своем роде фигура, и я должен сказать о нем несколько слов. Ближайший друг Юхорева, он был обязан, однако, своей заметностью не каким-либо внутренним, а почти исключительно внешним качествам. Туповатый и недалекий малый, ростом он был чуть не головой выше Юхорева и Сохатого, по при этом сух и тощ, как спичка; огромный четырехугольный череп, мертвенно бледное лицо с глубоко впавшими карими глазами и чуть заметной желтой бородкой, длинные костистые руки, отличавшиеся феноменальной силой, — таков был облик этого страшного живого скелета, в дополнение ко всему имевшего грубый, неприятный голос с отрывистым смехом… Пришел Быков в каторгу за насилие над женщиной, хотя сам он находил свое осуждение возмутительно жестоким и несправедливым делом.