Будто сам себе сказал:
— Не дождалась невестка освобождения...
А бледное, обросшее лицо по-прежнему казалось окаменелым и глаза оставались свинцовыми.
Это был день самого разгара весны. Жаворонки пели над прошлогодним быльем и особенно над деревнями. Почки на вербах возле ручьев начали вдруг выпускать в нагретый воздух свой гусиный пух. Березки чуть заметно зазеленели. Повсюду слышался весенний плач чибисов. От земли шел пар, особенно на старых покинутых усадьбах, возле запущенных, осиротелых садов с буйно разросшимся вишенником, с обязательным камнем, поддерживавшим когда-то угол строения. К вечеру как-то сразу подсохла дорога, конь пошел бодрей, корова вдруг замычала, малыши оживились, а старик, поглядывая на запад, который весь пылал, на сверкавшие в небе чудесные золотые дворцы, вдруг уверенно сказал:
— Утром будем дома!
Он решил не останавливаться ночью на отдых.
Где-то на западе в этот чудесный день и в этот не менее прекрасный вечер умирали в жестоких боях люди. Еще умирали чьи-то отцы, мужья и братья. Настя все сильнее и сильнее ощущала тяжесть этого несчастья. И хотя не забрала у Насти война ее суженого, она чувствовала себя, пожалуй, хуже, чем вдова, которой все же выпала в жизни какая-то доля счастья. А она теперь уже и не молодая, а вместе с тем и не старая, и неизвестно, как теперь себя считать — то ли девушкой, по-прежнему, то ли женщиной...
— Цок-цок!
Это соловей пробует свой голос. Быть может, впервые за эту весну.
Настя подошла к возу, начала укутывать ребятишек, которые не спали и шепотом говорили о чем-то своем, детском. Снова вспомнила, как осталась одна, когда все уже двинулись в путь, и снова почувствовала радость: ради них осталась! Пригляделась к худым чумазым личикам и быстренько отошла в сторону. Вдруг подступили слезы. Голова кружилась, в ушах шумело.
А старик ничего не сказал ей, хотя и слышал, как она плакала. Он подгонял лошадку и торопливо шагал, шагал, забегая то с одной стороны воза, то с другой.
2
Старик Якуб Соколовский не застал ни своего двора, ни хаты, ни хлевов — на их месте было пепелище. Остался только кирпичный погреб. На один день Якуб разместил внуков в хате Пяюновых (поселиться в совсем целехонькой хате Настиных родителей он наотрез отказался) и, вооружившись топором, ломом и лопатой, двинулся на свою былую усадьбу. За этот день он как следует вычистил погреб, проделал в нем еще одно окошечко и вставил закоптелое стекло, найденное на пожарище. Когда в погребе стало светло, смастерил из обгорелых досок стол, лавку и широкие нары.
Погреб, вросший наполовину в землю, был широкий, просторный, длинный. К вечеру старик приволок чугунную печку-«буржуйку», поставил ее посередине погреба и вывел трубу через отверстие в потолке. Уже стало смеркаться, а он все хлопотал. Рубил головешки и щепки и все это бросал через отворенную дверку в огонь. Повалил невыносимый густой дым. Он шел через дверь, через окна. Старик упрямо сидел, пригибаясь к полу погреба. Из его глаз по грязному лицу текли слезы, узловатые пальцы рук вздрагивали, хватались за щепки.
В «буржуйке» все сильнее гудело, огонь становился ярче, из трубы вдруг упал какой-то комок, видно смерзшийся, оледенелый снег, который в спешке он не заметил. Густой дым еще пуще поволокло в дверь, но старик не сдвинулся с места, только смахнул с лица непрошеные слезы. Там, в печке, теперь таял лед и что-то горело вонючее — наверно, резина. Потом загорелись дрова, сухие щепки вспыхнули дружно, все сразу. Дым начал отступать к потолку, выветриваться, а в печке гудело все сильней и неукротимей.
Якуб пихал теперь в огонь головешки от своего жилища, все, что попадалось под руку; чугунная печка, найденная в немецких окопах, с каждой минутой все больше нагревалась, ужасный холод сменялся невыносимой духотой. С каменных стен и потолка плыло и капало. Печка начала краснеть, светиться в темноте и походить на какое-то сказочное чудовище.
Якуб снял пиджак, размотал на шее платок и расстегнул ворот рубахи, подставив огню заросшую волосами грудь. Он решил как следует просушить помещение и еще раз отправился за дровами, которыми был завален уже весь вход. Потом разулся, положил неподалеку от огня мокрые онучи и сапоги. Грел ноги. Вздыхал и кряхтел, тревожно оглядываясь кругом. И все бросал, бросал дрова в огонь. Приятная теплота разливалась по его телу. Как бы заново начинали жить ноги, руки, лицо. Набрякли, отяжелели веки. Старик дальше отодвинулся от огня. Потом решил испытать нары. В том месте, где должны быть подушки, он чуть не торчмя прибил к планке широкую доску. Теперь ему захотелось узнать, в самый ли раз прибита доска. Он осторожно обошел до красноты нагретую печку, взобрался на нары и лег. Доска была прибита в самый раз. Она поддерживала голову на таком уровне, на котором и нужно было. Если еще кое-что подостлать, так совсем хорошо будет. Но ему показалось, что здесь, на нарах, все же холодновато. Стены отсырели, заплесневели, и их не так уж легко высушить. Он торопливо встал и снова начал бросать в огонь щепки. Убрал онучи, — от них уже тянуло дымком. Потом принял сапоги.