Выбрать главу

Была, понятно, бита и маленькая Феколка, но она выжила и девчонкой ушла жить в город.

Во второй половине двадцатых годов, когда в стране полностью развернулся ликбез, Агафоновна пошла учиться на курсы ликвидации безграмотности. Поощряемая мамой, она с тетрадкой и букварем ходила по вечерам в какой-то жактовский клуб на углу улиц Жуковской и Восстания. Это было неподалеку от нашего дома. Я бегал на этот угол. В большое витринное окно закрывшегося частного магазина, где помещался пункт ликбеза, тайком наблюдал за ней, сидящей среди таких же, как мне тогда казалось, старух. Как первоклассники, они старательно списывали с доски буквы. Учили их девочки из четвертого класса нашей школы, которая помещалась за чугунной решеткой наискосок, на той же улице Восстания.

Узнав, что Трусова (это была фамилия Агафоновны) живет в нашей семье, девочки, почему-то под секретом, сообщили мне, что «она способная», и я погордился за свою няньку.

Она и в самом деле быстро научилась читать, сперва по складам, а потом почти бегло. И по вечерам, надев очки, сидела над книжками.

Выйдя из бедняцкой семьи, она вовсе не была набожной, хотя эмалированная иконка с ликом Николы Чудотворца, привязанная ленточкой, висела в изголовье над ее кроватью. В Вятке любила распевать молитвы, но как-то не по-церковному, слишком весело и бойко. Маленького водила меня по церквам, потому что там «красиво». А в церкви и в самом деле все бывало красиво и таинственно. Над головой плыли чистые женские голоса, огни свечей отражались в золоте и темных стеклах икон. К тому же там всегда дурманяще-сладко пахло. Мне церковь нравилась. Она была моим первым в жизни театром.

Много позже в Ленинграде, забывая о каких-либо молитвах на несколько месяцев, нянька вдруг спохватывалась, вынимала из сундука черную кружевную косынку и отправлялась к обедне или всенощной. Из церкви возвращалась оживленной, рассказывала, как шла служба, и опять-таки без всякого религиозного благоговения, а так, будто сходила в кино, до которого была большая охотница.

В последние годы жизни, когда далеко ходить сделалось нелегко, она, не задумываясь, отправлялась помолиться в католический костел по соседству с нашим домом, на Ковенском переулке. Если же над ней добродушно посмеивались и говорили, что она поступает против своего вероисповедания, Агафоновна спокойно отвечала:

— Ну и чего такого?! Бог-то один. Надо, так услышит.

Впрочем, думаю, ответ этот был не лишен юмора, которым нянька обладала в достаточной мере.

Вместе с отцом и нашей мамой Фекла Агафоновна пережила в опустевшей ледяной квартире блокадные дни. Потом, в начале сорок второго года, она похоронила скончавшуюся от голода и тоски по нам четверым маму. Отец тогда не ходил, а нянька двигалась. Затем оба они, под нажимом домкома, были эвакуированы. Агафоновна уехала в родимое Педуново в Кировской области, деревню, оставленную ею лет тридцать с лишком назад.

Наверное, года за полтора до конца войны по полевой почте я получил от нее письмо, написанное племянницей под диктовку. Старая нянька просила меня беречь себя, надеялась на встречу и сообщала, что все думает о нас с Димкой. Ведь из четырех братьев мы с ним были ее любимчиками.

К концу войны выздоровевший и поскитавшийся по тылам отец вернулся в свою занятую чужими людьми квартиру. Он отвоевал себе комнату и достал пропуск в Ленинград Агафоновне.

Они снова зажили вместе, ожидая тех из нас, кому повезет.

Мне повезло. Я вернулся.

За дверью, которая отворялась для меня чуть ли не полтора десятка лет, услышал звук поднятого крюка. На пороге стояла нянька, как показалось мне, ничуть не изменившаяся. Она отворила двери, которые закрыла за мной в июле сорок первого, когда я, отпущенный из военного училища, забегал домой попрощаться с родными. Фекла Агафоновна первой встретила меня после четырех лет разлуки.

В обшарпанной передней горела тусклая лампочка, но и в слабом свете я увидел, как заблестели глаза няньки и на щеках ее скуластенького лица показались слезы радости.

Наверное, еще не веря в то, что перед ней я — живой, целехонький, она не сразу стала меня обнимать, а тут же закричала, чтобы услышал отец:

— Кадик-то!.. Кадик наш приехал!

Так старое, казалось позабытое, вятское детство вернулось в мою жизнь.

Странное это, непоборимое явление. Чем дальше отдаляется человек от детских лет, какими бы они у него ни были, тем явственней они перед ним предстают, становятся милее и памятнее своей грустью.