— Лучшее лекарство, — рассмеялась мама, — бульон из молодой курочки с манными клецками…
Она была родом из Одессы, а там знали толк не только в бульоне с большими плоскими манными клецками. Однако неизменно, что бы мама ни подавала на стол, она приговаривала: «Сегодня дус эсн из нит азой гит ви томэт[1]». Маму звали Мария, папу Ефим, а детское имя сына было Гриша. Он тогда не знал, что еврей. Вокруг были люди с разными лицами и именами, но всего трех видов: мужчины, женщины и дети.
Он был — дети.
Летом городок пышно утопал в зелени, словно хозяином здесь был не он, а окрестный лес, пустивший его погостить. Осенью побуревшую листву, разного кроя, скрадывали дожди, и она некрасиво смерзалась к зиме, которая пушила тихим снегом их дом и участок, и этот снег вкусно скрипел под валенками, а весна заявлялась вся в хрустких наледях и торопливых ручьях. Городок жил при трех речках — Серебрянке, Уче и Воре. В стороне, не очень далеко, лениво плескалось большое водохранилище. Летом стрекозы шебаршили над самым ухом, кузнечики выскакивали прямо перед носом, щенки были препотешные.
То подмосковное лето было довоенным.
(Когда оно вспоминалось будущему Грише — Григорию Ефимовичу, — у него обмирало сердце, и он непременно удивлялся, как это память удерживает столько подробностей детства, когда не можешь вспомнить, что кушал утром; и еще Григорий Ефимович измышлял ответвления той безмятежности, мысленно переводил стрелку и уводил поезд судьбы на другой путь, минуя воспоследовавшие события всемирного значения и семейные невзгоды, даже собирался написать рассказ — как бы это могло быть, да все откладывал, пока не…)
Июньским воскресным утром Гриша с отцом отправились на стадион, только что открытый возле тонкосуконной фабрики. Предстояла встреча по волейболу между местными и курсантами школы ВОХР[2].
Отец играл за местных; крепкий, среднего роста, он, несмотря на некоторую полноту, был прыгучий, — выносился над сеткой по плечо, а бил с обеих рук.
Пока команды раздевались, он расшнуровал принесенный из дома мяч, выпростал сосок, смотал с него бечевку. Сосок дернулся, из него с разбойным свистом вырвался плененный воздух, и отец стал надувать мяч заново. Лицо у него побагровело, а острый с горбинкой нос, наоборот, побелел. Перегнув сосок, он для оценки протянул мяч Грише, тот похлопал его по черным глянцевитым щекам — мяч отозвался тихим звоном. Сын одобрительно кивнул. Отец завязал сосок и, заправив его в покрышку, тут же ее зашнуровал, продергивая кожаный шнурок маминой шпилькой.
Команды высыпали на площадку. Судья дал свисток. И тут — будто по этому сигналу — завыла сирена фабрики; кто-то, конечно, загоготал.
А по дощатой трехъярусной трибуне пробежал ропот. Гриша увидел подбегавшую женщину в цветастом сарафане, это была тетя Дуся с их улицы. Всплеснув руками и грудью, она хрипло выдохнула весть: «Война началася!»
Курсанты ВОХР, подобрав амуницию и войдя в сапоги, как были в черных трусах, заторопились в сторону казармы. Стали наплывать другие гудки, близкие и отдаленные.
Дома их встретила встревоженная мама. Мяч покатился в угол. И прошло два с половиной года.
(Особенно горько Григорию Ефимовичу будет вспоминаться взгляд отца, отрешенно смотревшего в этом июньском плюсквамперфекте куда-то вдаль, мимо них, точь-в-точь как монах на одной из картин Эль Греко, но монах, разумеется, появился в его сознании много лет спустя, когда у него чуть не…)
Из уральского города Ирбита, где они были в эвакуации, мать с Гришей вернулись ранней весной.
Перед своим домом не увидели ни палисада, ни калитки, исчезли и доски, крест-накрест набитые на ставни окон, и ставни тоже, — война обобрала их жилище руками людей, промышлявших древесину.
Родной дом при виде их с жалобным скрипом распахнул входную дверь, не без помощи порывистого ветра с водохранилища.
— Могу себе представить, что там внутри, — вздохнула мама.
А там оказалась их соседка тетя Дуся. Она появилась в проеме двери и невесело запричитала:
— Ой! Маня возвернулась! Проходите, гости дорогие! — и шмыгнула в дом.
Тетя Дуся жила теперь в нем в двух комнатах с больной матерью и дочкой. Вещи хозяев дома громоздились в двух других комнатах.
— Ну, и на чердаке тоже, — отчиталась тетя Дуся. — Нас как вселили после зажигалки, мы все ваше и перетащили. Я только два половика взяла, с подпола сильно дует.