Лохматый и чернявый, молчаливый и скупой на жесты, этот беспощадный хулитель всех тривиальностей и клише удерживал на кончике языка катапульту для метания беспорядочных односложных реплик, которые разом пресекали любую идиотскую болтовню. У него были плотно сжатые губы, подвижные ноздри и сведенные брови, залезавшие друг на друга при малейшем волнении. Временами его охватывала безмолвная внутренняя злость, подобная крамольной пилюле, что способна вызвать колики у выпотрошенного тирана. В такие моменты из мечтателя мгновенно вырывался людоед. Глубоко посаженные глаза, исполненные почти детской нежности и смягчающие его обычную суровость, вдруг меняли цвет, становясь черными!
Годы унижений и страданий постепенно разбросали по бесплодной пустоши этого лица удобряющий торф некоторых неизбежных уступок. Цвет лица, и без того желчный, приобрел истлевшую бледность одного из забитых камнями ранних христиан, который, как пишут, стал псаломщиком в катакомбах. Он обладал даром слез, этим знаком предопределения, как говорят мистики. За слезами скрывалась радость, тайное сокровище одного из самых покинутых и многострадальных существ этого века.
Проглотив одного из тех змеев размером с удава, столь часто бывших его единственной пищей, он в своей уединенной комнате с осмотрительностью скупца разлил вокруг себя жидкий жемчуг, который не променял бы на иссохшие утешения солидного богатства.
Ибо он, по странности своей, лелеял печаль, исток меланхолии, упавший в его колыбель, как в пропасть. Исток этот ошеломлял мать, целыми днями смотрящую, как у нее на коленях беззвучно плачет дитя! В детстве он жаждал страданий и вожделел попасть в рай пыток, как святая Мария Магдалина де Пацци[12]. Это не было следствием воспитания, окружения или каких-то душевных ранений, как это пытались объяснить глупые толкователи. Это не зависело от каких-либо заметных проявлений зарождающегося рассудка. Это были таинственные дебри души, чуть менее остальных осознающей свою бездну и наивно стремящейся к абсолюту ощущений или чувств, соответствующему абсолюту ее сущности. Когда Маршенуар узнал о христианстве, он устремился к нему, как верблюды Елеазара к брачному роднику в Месопотамии.
Он так долго изнывал от жажды! Его неверующий отец не счел нужным противостоять подобию вероучения, которое псевдосвященники, напичканные общими истинами, перекручивают перед молодыми равнодушными лицами, как грязное белье в семинарии. Первый раз он причастился без злого умысла и без любви. Единственные две способности, казавшиеся в нем живыми, те два крючка, за которые можно было его ухватить, – память и воображение, – запечатлели всего лишь смутную дословную печать христианской символики, которой, по мнению предприимчивых святош, вполне достаточно для допуска к таинству Евхаристии. Поскольку ни один торгаш общих истин не додумался заглянуть в его сердце, бедному ребенку не удалось сохранить ни крошки от этой сырой просфоры, и, подобно многим другим, он почти сразу извергнул ее на зазеленевшую тропу всех пятнадцатилетних юношей, по которой, как известно, рыщет большой лев со свинячьим рылом полового созревания.
Лишь много позже, после десяти лет порочного послушания в уборных философского познания, на грани принятия запятнанных обетов, в 1870 году, во время праздной ночной прогулки, вышагивая, как гвардеец, он впервые бегло пролистал Новый Завет и, ошеломленный Божественным Откровением, мгновенно обрел сознательность.
Он всегда помнил чрезвычайное потрясение, нечеловеческое изумление от той крылатой минуты, которая закружила его в урагане непередаваемого блаженства. Он встряхнулся с новым чувством неведомой силы, с пульсирующими сосудами и пылающим сердцем; опьяненный уверенностью, потрясенный валом надежд, смешанных со страданием; он был готов взять на себя все мученические подвиги. Ибо эта провидческая и преднамеренно пламенная душа, преодолев посреднические вероучительные наставления, сразу же обратилась к важнейшей идее самопожертвования.
Ему казалось, что он выбрался из какого-то редкого сновидения, которое заставляло думать о некоем явственном видении Сознания, непроизвольно проявившемся в кишечной непроходимости всех спящих людей. Он думал, что предстал пред самим собой преобразованным, дабы обрести свое истинное лицо, но притом ужасным, полным мерзости и нисколько не преувеличенной печали.
12
Пацци, Мария Магдалина де (1566–1607) – католическая святая, монахиня-кармелитка, мистик.