Выбрать главу

Разве что упоминание о свойстве Эйнштейна полностью отключаться от всего внешнего, когда завязывается философская или физическая дискуссия. Но нет, и это не столь уж необычная черта.

На деле же в это самое время готовится взрыв.

Он происходит в 1905 году.

Повторяю, любая из трех работ Эйнштейна, появившихся в этом году, — теория броуновского движения, теория фотоэффекта и, наконец, теория относительности, — возводит автора в ранг теоретика экстра-класса.

И остается психологической загадкой: сознавал ли ясно или же нет сам Эйнштейн, что именно он сделал?

Если предположить, что «да, понимал», — а весь облик Эйнштейна и его поздние высказывания говорят за это, — тогда приходится допустить, что интеллектуально он был порядком одинок в то время, а окружавшие его милые и приятные люди, собственно, не понимали, с кем их столкнула судьба. Эйнштейн же со свойственным ему тактом всеми силами старался не очень выделяться, не слишком подавлять своих товарищей, которых он просто по-человечески любил. Иначе нельзя объяснить, например, его письмо к Габихту (другу бернского периода).

Это единственное в своем роде послание начинается так:

«Милый Габихт! Между нами сейчас — священное молчание, и то, что я его прерываю малозначительной болтовней, покажется профанацией».

Далее Эйнштейн пишет в тяжеловесном, старомодно-игривом тоне, нарекая Габихта «замороженным китом» и витиевато поругивая его за то, что он, Габихт, не присылает ему, Эйнштейну, своей диссертации, которую он, Эйнштейн, очень ждет и прочтет ее «с удовольствием и интересом».

Но лучшая, замечательнейшая шутка, шутка, достойная Генриха Гейне, скрыта уже в начале письма. Потому что дальше в рубрику малозначительной болтовни попадает вот какое сообщение:

«Я вам за это (за диссертацию Габихта. — В. С.) обещаю четыре работы, причем первую пришлю скоро, так как жду авторские экземпляры.

Она посвящена излучению и энергии света и очень революционна, как вы сами увидите, если сначала пришлете мне свою работу.

Вторая работа содержит определение истинной величины атомов с помощью изучения диффузии и внутреннего трения в жидких растворах.

Третья доказывает, что согласно молекулярной теории тепла взвешенные в жидкости тела величиной порядка 10–3 мм испытывают видимое беспорядочное движение, обязанное тепловому движению молекул. Такое движение взвешенных тел уже действительно наблюдали биологи — они назвали его броуновским молекулярным движением.

Четвертая работа исходит из понятий электродинамики движущихся тел и видоизменяет учение о пространстве и времени: чисто кинематическая часть этой работы представит для вас интерес…»

Как видно, Габихт не слишком прогадывал на предложенной ему обменной операции.

Что здесь наиграно и что — нет?

Я смею думать, что нарочитая скромность обращения к Габихту как к равному ученому, безусловно, либо надуманна, либо дань традиции, вежливости и т. п. Невозможно ведь серьезно воспринимать вскользь и достаточно робко выраженную надежду, что в работе, где «так, между прочим», изменяются наши представления о пространстве и времени, кое-что может вызвать интерес Габихта. И тут образ Эйнштейна невольно ассоциируется с известным анекдотическим типом деревенского простачка.

Но зато — и это показывают и дальнейшие письма, да и вообще вся жизнь Эйнштейна — искреннее сознание, уверенность, убежденность — как угодно, — что Габихт — человек, личность и имеет такую же ценность, как он, Альберт Эйнштейн, и равен ему перед любым законом. И в первую очередь перед тем внутренним законом, которому в юности, зрелости и старости неизменно следовал он — Альберт Эйнштейн.

Вероятно, и впечатление об известной ординарности личности Эйнштейна (я сознательно говорю о его юности, когда собеседникам еще не было известно, что с ними находится величайший физик мира) во многом обусловлено законченным демократизмом Эйнштейна, демократизмом столь же естественным для него, сколь стремление заниматься теоретической физикой.

Я писал уже об этом, но возвращаюсь потому, что нам, людям XX века, может быть, наиболее дорога именно эта черта в выдающейся личности, наиболее симпатично, когда человек, поставленный в исключительное положение благодаря ли собственным заслугам или более или менее случайному стечению обстоятельств, остается демократом и гуманистом не по форме, а по существу.

А надо заметить, что у ученого масштаба Эйнштейна имеется не меньше, а, пожалуй, больше предпосылок, оснований и условий, чтобы оказаться, по крайней мере в кругу учеников, более неограниченным и жестоким диктатором в сфере интеллекта, чем любой реальный диктатор в области общественной жизни.