И тут позади меня раздалось противное тихое хихиканье.
Я круто развернулся. Маленькое пугало тоже выросло, теперь оно возвышалось надо мной – огромная тощая фигура, загораживавшая мне проход, поднимая пустой рукав. Под ним хрустели сорняки, сорняки с длинными, глубоко проросшими корнями, разжиревшие на тучной почве. Единственный палец, костлявый и изъеденный – что это было: прут или кость? – скрючился прямо перед моим лицом. Допотопная шляпа слегка наклонилась вбок, и в моих ушах зашелестел звук, шипящий и щекочущий, как близкий шепот, – только он звучал в обоих ушах одновременно. Голос. В какое-то мгновение – как шелест сухих листьев, а через минуту – тягучий, булькающий, жуткий:
Bas 'genoux, fi' de malheu'!
Fai'e moa bonneu'!
Еще хуже было то, что я понял: в этих словах есть смысл. Это был какой-то исковерканный французский или жаргон или диалект, я такого никогда не слышал. Говорил он с сильным акцентом, но я понял. Он приказывал мне склониться и воздать почести…
Li es' royaume moan —
Li est moa qui 'reigne 'ci!
Ne pas passer par' li
Sans hommage 'rendu!
Здесь мое царство —
Здесь я правлю!
Здесь нельзя пройти,
Не поклонившись… [11]
Чье царство? Кому поклоняться? Я не мог пошевелиться. Отчаянная паника подхватила мои мысли, как порыв ветра из открытого окна, и рассеяла их по всем возможным направлениям. Неожиданно, издав визгливый хруст, палец ударил меня прямо в середину лба. Он попал в повязку. Последовало что-то вроде высоковольтного разряда или беззвучного взрыва, и свет вспыхнул не у меня перед глазами, а где-то в мозгу.
– Черта с два! – рявкнул я. Слишком перепуганный, чтобы что-то соображать, я рубанул рукой. То, что именно в этой руке оказался меч, было чистым везением или инстинктом. Ощущение было такое, что я рубанул какой-нибудь забор. Шляпа взлетела вверх, конец палки отлетел в сторону, а рваный сюртук свалился в кучу бескостных рук. Толстые стебли сорняков обломились, источая зловонный сок, мне в лицо вековой могильной пылью ударила пыльца, и я расчихался. Что-то – может быть, стебли шиповника – вцепилось мне в лодыжки. Я снова закричал, вырвался от них и рванулся прочь, спасая свою жизнь, а, может, и нечто большее. В эту минуту вид полицейского с его пистолетом мог показаться мне самым прекрасным зрелищем на свете – или уж, на худой конец, настоящий свет. Мне почти показалось, что какой-то просвет есть – где-то впереди; теплое неясное сияние, высоко над тенями могил, бесконечно теплое и казавшееся таким надежным. Я зайцем помчался в ту сторону, так быстро, как мог. Что бы это ни было, в тот момент оно было мне нужно, просто необходимо. Я боялся, что оно исчезнет и оставит меня темноте, шелестевшей за мной по пятам.
Оно не исчезло. Свет сиял ровно и разрастался, пока на его фоне не выступили деревья; это был большой маяк реальности – наверное, уличные фонари. Все, что я слышал, был стук крови в висках и мое дыхание, и то, и другое – очень тяжелые. Мою грудь и голову словно сжимали железные обручи. Но надгробия стали редеть, между ними открывался просвет; здесь была стена, а за ней – снова ограда, менее разрушенная, чем другие. Не останавливаясь, я вскочил на один из камней, расположенных у стены, с камня – на стену и схватился за проволоку. К счастью, проволока не были ни колючей, ни электрифицированной. На последнем, отчаянном дыхании я подтянулся, перелез через нее и свалился вниз, приземлившись среди каких-то жестких сорняков футах в двенадцати внизу – и побежал. Я бежал до тех пор, пока не наткнулся на что-то твердое и упал, всхлипывая, на колени прямо у кромки света.
А потом я весь съежился и отшатнулся, ибо земля задрожала. Со стремительным шипящим стуком и клацаньем, с одиноким заунывным воплем у меня перед глазами промчалось нечто огромное: нескончаемая цепь бегущих теней, закрывавших от меня свет, весь мир.
Когда гром прошел мимо, и свет снова стал ярким, ко мне потихоньку стали возвращаться обрывки соображения. Я, задыхаясь, посмотрел наверх и стал подниматься, весьма пристыженный. Мне просто повезло, что этот товарный поезд прошел по другой колее, а не по той, где находился я. Я попал на какую-то сортировочную станцию, она была хорошо освещена, но бродить здесь было небезопасно. Правда, это было в тысячу раз лучше, чем то проклятое кладбище. Часть моего сознания лихорадочно металась, отчаянно пытаясь найти рациональное объяснение тому, чему я только что был свидетелем, чтобы обосновать это и отбросить: дрожью земли, игрой разыгравшегося воображения, да чем угодно. Я не стал обращать внимания. Слишком я был рад тому, что выбрался оттуда. И тут я замер: я услышал голос, не очень далекий и не очень близкий, но ясный и резкий, в ночной тишине.
– Я ТЕБЕ УЖЕ СКАЗАЛ, ПОШЕЛ ТЫ КУДА ПОДАЛЬШЕ, ИДИ САМ РАЗГУЛИВАЙ ПО ЭТИМ КОСТЯМ СКОЛЬКО УГОДНО, А ДО ТЕБЯ ВСЕ НЕ ДОХОДИТ… – Там, в нескольких сотнях ярдов вдоль колеи, у ограды стояла полицейская машина с включенными фарами. И я понял, с неотвратимостью, от которой мне стало нехорошо, что они и не думали бросать погоню, просто вызвали другие машины, чтобы перекрыть все возможные выходы. И эта машины, по счастью, была «моей»; я, узнал этот голос и посочувствовал. Стоя на четвереньках, я стал дюйм за дюймом продвигаться вперед.
– ИСПУГАЛСЯ? ТЫ ЛУЧШЕ ПОСЛУШАЙ МЕНЯ МИНУТКУ, ДУБИНА… ЭЙ!
Я знал, что это значит и помчался прочь, прежде чем хлопнула дверца, фары повернулись в моем направлении и взвыла сирена. Я услышал хруст шин по гравию, и мне было пора опять бежать, хотя я еще не успел восстановить дыхание.
Долго бежать дальше я не мог, но ничто не заставило бы меня вернуться назад, на кладбище. Где-то на станции приближался новый поезд. Я, хромая, перебрался через пути в тень каких-то стоявших товарных вагонов. Я даже подумал было забраться в один из них, хотя бы для того, чтобы пару минут передохнуть, но они были надежно заперты, а тень, казалось, не давала никакого прикрытия. Я перебрался через сцепку, оказался прямо на пути идущего поезда и обрел новое дыхание: позади я услышал, как скрипнул гравий – полицейская машина свернула в сторону. Я побежал дальше через пути, между ровными рядами безмолвных вагонов, пока неожиданно не оказался перед новой оградой – а в ней, не более, чем в ста ярдах, были открытые ворота. Неужели полицейские не поедут к ним? Я пошел на риск в надежде на то, что других машин там нет. Мне это удалось, и я вдруг оказался свободен от всех оград и несся, как сумасшедший, по пустой улице. Но позади меня все громче становился звук сирены. И, кажется, впереди, за углом вон того высокого здания, раздавался еще какой-то звук. Я мог повернуть в ту сторону – или в другую. Тот звук не был звуком сирены. Я сделал выбор и повернул за угол.
Если бы мои истерзанные легкие позволили, я бы рассмеялся. Улица была широкой, она поблескивала в ночном тумане, словно ее недавно смочил дождь, по обе ее стороны, как в ущелье, нависали высокие здания, безликие в ночи. В одном из узких боковых дверных проемов стоял старик – единственная живая душа во всем этом просторном месте. Это был чернокожий в ветхом пальто, он скорбно играл на трубе – вот что это был за звук. Я побежал к нему и увидел на нем большие темные очки, перед ним – плакат и жестяную кружку. Старик внезапно перестал играть, опустил трубу, и я сделал широкий вираж, чтобы не испугать его, жалея, что не могу обратиться к нему. Вместо этого он сам обратился ко мне:
– СЫНОК! Эй, сынок! Где горит?
Почти инстинктивно я остановился; это был поразительный голос, слишком глубокий и повелительный, чтобы исходить от такого сгорбленного старикашки. И у него был странный выговор – напевный, совсем не американский. Я задохнулся, попытался ответить и не смог; но он и не ждал ответа:
– Бежишь от того человека-а? Поли-иция? Угу, слышу, слышу этих негодников. – Морщинистое старое лицо расплылось в широкой улыбке, показав раскрошившиеся зубы. – Эту беду мы поправим. Ныряй-ка ты сюда, мальчик, мне за спину, за порог, о'кей? О-о'кей! Ну, как, схоронился? – И снова не дожидаясь ответа, он поднял трубу и заиграл. Я знал эту песню – «Лазарет Святого Иакова», невероятно скорбную и как нельзя более подходящую к моему случаю. Я распластался за дверью, дрожа и пытаясь восстановить дыхание. Я потихоньку поглядывал на спину старика, оборванную и сгорбленную, но при этом необыкновенно широкую, и на квадратик неба, обрамленный дверным проемом.