Выбрать главу

— Да, – сказал Гурджиев, – во многих случаях эти вещества – то, что вы называете "наркотиками". Но применять их можно совершенно по-разному. Имеются школы, которые правильно употребляют наркотики. В этих школах люди используют их для самоизучения, для того, чтобы заглянуть вперёд, чтобы лучше узнать свои возможности, узнать предварительно, "заранее", чего им удастся достичь в будущем, после продолжительной работы. Когда человек видит и убеждается в том, что усвоенное им теоретически существует и в действительности, тогда он работает сознательно; он знает, куда идёт. Иногда это самый легкий способ убедиться в реальном существовании тех возможностей, которые человек лишь подозревает в себе. Этим занимается специальная химия: для каждой функции есть особые вещества, и её можно усилить или ослабить, пробудить или усыпить. Но здесь необходимо большое знание человеческой машины и этой специальной химии. Во всех школах, которые применяют подобный метод, эксперименты производятся только тогда, когда они действительно необходимы, и только под руководством опытных и знающих людей, способных предвидеть все результаты и принять меры против нежелательных последствий. Употребляемые в указанных школах вещества – это вовсе не "наркотики", как вы их называете, хотя многие из них приготовляются из опия, гашиша и т.п. Кроме школ, где проводятся такие опыты, есть и другие, пользующиеся этими и им подобными веществами не для экспериментов, не для изучения, а для достижения определённых результатов хотя бы на короткое время. Благодаря умелому применению таких веществ, человека можно на некоторое время сделать очень умным или невероятно сильным. Впрочем, потом он умирает или теряет рассудок; но это во внимание не принимают. Существуют и такие школы. Так что, как видите, о школах мы должны говорить весьма осторожно. Они могут делать практически одно и то же, а результаты окажутся совершенно разными.

Меня глубоко заинтересовало всё то, что говорил Гурджиев. Я ощутил в его словах какую-то новую точку зрения, не похожую на всё, с чем я встречался раньше.

Он пригласил меня с собой в один дом, где должны были собраться на беседу его ученики. Мы наняли экипаж и поехали в сторону Сокольников.

По пути Гурджиев рассказал мне, как война расстроила его планы: многие ученики ушли на фронт в первую же мобилизацию, очень дорогие аппараты и инструменты, заказанные за границей, оказались утерянными. Затем он заговорил о чрезмерных затратах, связанных с работой, о высокой цене за нанятое помещение, куда, как я сообразил, мы с ним ехали; далее он сказал, что его работой интересуются многие известные москвичи – "профессора" и "художники", как он выразился. Но когда я спросил, кто именно эти люди, он не назвал ни одной фамилии.

— Я спрашиваю об этом, – сказал я, – потому что родился в Москве; кроме того, я в течение десяти лет работал здесь в газетах, так что знаю в Москве почти всех.

Гурджиев и на это ничего не ответил.

Мы вошли в большую пустую квартиру, расположенную над школой городской управы; по-видимому, она принадлежала учителям этой школы. Это было где-то на месте бывших Красных Прудов.

В квартире находилось несколько учеников Гурджиева – три-четыре молодых человека и две девушки, обе похожие на учительниц. Я и раньше бывал в таких квартирах. Отсутствие мебели укрепило моё предположение, так как учительницам городской управы мебели не давали. При этой мысли мне стало как-то неловко смотреть на Гурджиева. Зачем он говорил об огромных затратах на квартиру? Во-первых, квартира была не его; во-вторых, за неё не взималась плата; в-третьих, она стоила не более пятидесяти рублей в месяц. Этот очевидный обман был настолько необычен, что я тут же заподозрил в нём какой-то особый смысл.

Мне трудно восстановить в памяти начало разговора с учениками Гурджиева. Кое-что из услышанного меня удивило. Я попытался выяснить, в чём заключается их работа, но прямых ответов мне не дали, настойчиво употребляя странную и непонятную мне терминологию.

Кто-то предложил прочесть начало повести, написанной, как мне сказали, одним из учеников Гурджиева; автора в то время в Москве не было.

Естественно, я согласился; и вот один из присутствующих начал читать рукопись вслух. Автор описывал свою встречу и знакомство с Гурджиевым. Моё внимание привлек тот факт, что повесть начиналась с момента, когда в руки автора попала та же заметка о балете "Борьба магов", которую я видел зимой в "Голосе Москвы". Далее – и это мне очень понравилось, потому что я этого ждал, – автор при первой встрече с Гурджиевым почувствовал, что тот как бы положил его на ладонь, взвесил и поставил на место. Повесть называлась "Проблески истины"; писал её, очевидно, человек, не имевший никакого литературного опыта. Тем не менее, она производила впечатление, так как в ней содержались указания на какую-то систему, в которой я угадал нечто для себя интересное, хотя не мог ни назвать, ни сформулировать её сущность; кроме того, некоторые очень необычные и неожиданные идеи об искусстве вызвали во мне очень сильный отклик.

Позднее я узнал, что автор повести – вымышленное лицо, а повесть начата двумя учениками Гурджиева, которые присутствовали на чтении; целью повести было пересказать идеи Гурджиева в литературной форме. Ещё позже я услышал, что мысль о повести принадлежала самому Гурджиеву.

Чтение первой главы на этом месте прервалось. Гурджиев всё время внимательно слушал; он сидел на диване, поджав под себя одну ногу, пил кофе из стакана, курил и иногда поглядывал на меня. Мне нравились его движения, в которых чувствовалась особого рода кошачья грация и уверенность; даже в его молчании было что-то, отличавшее его от других людей. Я подумал, что мне следовало бы встретиться с ним не в Москве, не в этой квартире, а в одном из тех мест, откуда я недавно вернулся: во дворе каирской мечети, в каком-нибудь разрушенном городе Цейлона или в одном из храмов Южной Индии в Танджуре, Тричинополи или Мадуре.

— Ну как вам понравилась повесть? – спросил Гурджиев после краткого молчания, когда чтение закончилось.

Я сказал, что слушал с интересом, но, с моей точки зрения, в ней есть недостатки – не ясно, о чём именно идёт речь. Повесть рассказывает об очень глубоком переживании, о сильном впечатлении, которое произвела на автора какая-то доктрина, с которой он встретился; однако адекватного раскрытия самой доктрины не даётся. Присутствующие начали со мной спорить, указывая, что я пропустил важнейшую часть повести. Сам Гурджиев ничего не сказал.

Когда я спросил, какую систему они изучают, каковы её отличительные черты, я получил самые неопределённые ответы. Затем они принялись говорить о "работе над собой", но не смогли объяснить мне, в чём эта работа заключается. Мой разговор с учениками Гурджиева протекал в целом не очень-то хорошо, я ощущал в них нечто рассчитанное и искусственное, как если бы они играли заранее выученные роли. Кроме того, ученики не шли в сравнение с учителем. Все они принадлежали к тому слою довольно бедной московской интеллигенции, которую я хорошо знал и от которой не ожидал ничего интересного. Я даже подумал, что странно встретить их на пути к чудесному. Вместе с тем, все они выглядели вполне порядочными и приятными людьми, и истории, которые я слышал от М., явно исходили не от них и относились не к ним.

— Я хотел спросить вас об одной вещи, – сказал Гурджиев после паузы. – Нельзя ли напечатать эту статью в какой-нибудь газете? Таким образом мы сможем познакомить публику с нашими идеями.

— Совершенно невозможно, – ответил я. – Это не статья, а только часть повести, без конца и начала, для газеты она слишком велика. Обычно мы считаем материал по строчкам. Чтение заняло два часа – значит, около трёх тысяч строк. Вам известно, что такое газетный фельетон: в фельетоне около трёхсот строк. В московских газетах фельетоны с продолжением печатаются не чаще, чем раз в неделю, так что для повести потребуется десять недель, – а ведь это всего-навсего тема беседы одного вечера. Если её и можно напечатать, то разве что в ежемесячном журнале. Но сейчас я не представляю, какой журнал подойдёт для этой цели; в любом случае, у вас потребуют всю повесть, прежде чем что-то сказать.