Выбрать главу

— Мне нужно, чтоб вы поняли, — говорил старик Коган, сложив пальцы правой руки щепотью вверх — совершенно местным, но и совершенно неуместным в данном случае жестом. К слову сказать, весь он был такой: ни здесь — ни там, ни свой — ни чужой. — Почему моя мать не уехала? Тогда ведь можно было. В двадцать втором году из Питера еще отпускали пассажирские пароходы. Уплыли многие: Шаляпин, профессора, писатели, художники. Почему она осталась с этим жидовским отбросом? Да и потом, позднее…

— Это ваш отец, Эмиль Иосифович, — робко напомнил я.

Он не расслышал, слишком занятый своей закипающей ненавистью, в очередной раз грозившей сорвать предохранительный клапан и, затопив комнату, лавой выплеснуться из дома на улицу, и дальше — в русло сухого вади. И если за вади я не боялся — слава Богу, эти ущелья видали и не такие потоки — то опасаться за собственную целость имел, наверное, все основания.

— Почему? — повторил старик и ответил себе сам, похвальным усилием воли ограничив количество прорвавшейся злобы и слюны. — Потому что она была жидовской шлюхой — вот почему! Ей нравилось, когда он жарил ее на кровати, заваленной расстрельными ордерами! Красная балерина! Так ее называли тогда в городе: красная балерина! Она любила танцевать со смертью, вот почему! Ей нравился запах смерти, моей подлой аидише мамэ… За что он полюбил ее, благородный человек, за что?

— Простите, Эмиль Иосифович, — вставил я, окончательно потеряв нить. — Вы сказали — благородный человек? Но ведь только что, минуту назад, вы называли Иосифа Когана…

— Да не Коган, не Коган… — почти простонал он. — Слушайте, и вы все поймете. Мне нужно, чтоб вы поняли…

Я и раньше читал о странном явлении новой богемы — одной из многих странностей первых лет большевицкой чумы в Питере и Москве. Богема эта включала, конечно, новых красных хозяев в черных кожанках и всякую попутную подлую шваль — мусор, всегда вихрящийся на краях потока силы и власти… — но не только, не только. Что делали рядом с убийцами и разрушителями другие — тонкие, умные, талантливые, принципиально чуждые им по духу?

Можно легко объяснить пристрастие нового временщика к императорскому балету: еще вчера он пресмыкался в грязи, сегодня вышел в князи, а князьям по штату положено волочиться за танцовщицами. Но как понять несомненную тягу в обратном направлении? Чем мог привлечь столичную прима-балерину ничтожный сын житомирского бакалейщика, мешающий русский с идишем, или неграмотный матрос с «яблочко-песней», навязшей на гнилых зубах? Неужели одним лишь экспроприированным автомобилем или награбленными цацками? Как оказались за одним столом с кожанками и бушлатами сюртуки и капоры людей, составлявших цвет тогдашней интеллектуальной элиты, искусства, науки? Неужели всего лишь из-за жратвы? — Трудно поверить.

У старика Когана имелось другое объяснение: всем им просто нравилось происходящее. Они находили вкус в гибели старого мира; зловонное дыхание зверя-людоеда казалось им свежим ветром перемен, его страшный рык — музыкой революции. Те, кого действительно воротило, уехали, бежали, скрылись — за границей, в провинции, в смерти. Те же, которые остались в чекистских салонах, были не жертвами, а соучастниками, и за это старик Коган порицал их не меньше, чем самих чекистов. В частности, это общее правило выражалось еще и в том, что он ненавидел не только отца, но и мать. Меня это поражало чисто психологически: как может нормальный человек испытывать подобные чувства по отношению к собственным родителям? Да и нормален ли он, этот старик? Впрочем, платили мне за редактирование, а не за врачебный диагноз, так что…

Несколько дней ушло у нас только на описание родословной старика Когана и первых лет его детства. Он помнил этот период смутно — или просто бессознательно не желал припоминать хорошее — потому, наверное, что тогдашнее детское счастье трудно сочеталось со всеобъемлющей злобой, позднее полностью подчинившей его себе. Даже светлые детали своего повествования старик неизменно сопровождал самыми ядовитыми комментариями.

Например, говоря о большом количестве замечательных игрушек, он тут же указывал на их несомненно грабительское происхождение: папашины подручные отняли у беззащитных «лишенцев». Упоминал огромную светлую квартиру на Адмиралтейском проспекте — и сразу пускался в длительные рассуждения о том, кого именно Коган-отец загубил, чтобы вселиться в этот дом, расположенный в двух шагах от его «конторы». А рассказ о семейных обедах в столовой с окнами на Александровский сад служил лишь поводом для описания жуткого голода, поразившего тогда город и всю страну.