Выбрать главу

Я помню горячий спор после Шуриного доклада: «Можно ли создать мировой трест?» Сейчас уже трудно вспомнить, что именно и как он доказывал, но Сергей Платонович Сингалевич, который вел этот кружок, так оценил Шурин труд: «Много оригинальных, хотя и спорных, мыслей и много остроумных, хотя и недостаточно убедительных, выводов». Шурка, конечно, остался при своем мнении и долго потом развивал свои идеи в обществе одноклассников…»

Об этом же пишет еще один из одноклассников Вишневского — Аркадий Иосифович Иоффе, ныне инженер нефтехимической промышленности.

«…Шура любил выступать, декламировать, предпочитал стихи Маяковского, но удавались ему больше научные выступления, а не художественные. Здесь он говорил с большой экспрессией, очень убедительно и ярко. Готовился к выступлениям заранее. Бывало, приходишь к нему и уже в передней слышишь его голос: это он перед зеркалом держит речь перед воображаемым корифеем науки или какой-нибудь инстанцией, придуманной им самим. Большой аудитории ему не требовалось, обычно он выступал и при единственном слушателе. Это был я или его сестра Наташа, а иногда и воображаемая аудитория. Он был отличным рассказчиком и любил представлять рассказ в лицах. Рассказы его о виденном и пережитом были интересны не только по форме, но и артистичны по исполнению я содержательны, нешаблонны и всегда отражали его личную точку зрения и его отношение к действительности».

И еще об одном школьном друге Александра Александровича мне хотелось бы сказать. Это — Владимир Михайлович Тимофеев, тоже доктор, но технических наук, почетный радист СССР.

От школьной скамьи в Казани до электронно-вычислительной машины в институте на Большой Серпуховке, — машины, которую устанавливал Вишневскому Тимофеев, налаживая телетайпные связи, — эти два крупных специалиста — каждый в своем деле — сохранили теснейшую дружбу и верность друг другу.

Я читаю эти записки людей, знавших и любивших Шуру, и перед глазами моими встают картины, отодвинутые временем, — то отчетливые, то словно подернутые туманной дымкой, но все они живые, согретые нежностью и преданностью его друзей.

А какая удивительная дружба связывала отца с дётьми! Александр Васильевич постоянно волновался за дочь, считая ее хрупкой, а Ната росла среди мальчишек, умела плавать, грести. Брата она называла «гололобым»: перестав носить детскую челочку, он откидывал свои темные волосы назад, и тогда обнажался его высокий, широкий лоб. А Шура дал сестре прозвище «утконос» — за такой же, как у отца, приплюснутый нос. Но жили дети дружно, Шура не давал сестру в обиду. Общее здоровое, спортивное воспитание, детство и юность, прошедшие рядом с красавицей Волгой, — все это сблизило их на всю жизнь.

Александр Васильевич не толкал Шуру к медицине, Шура сам заинтересовался ею, с детства постоянно общаясь с отцом, который отдавал этому делу свою жизнь, свою душу и знания. Впоследствии, будучи уже академиком, Александр Александрович в интервью для «Комсомольской правды» сказал:

«…Я не люблю слова «династия». В нем есть какая-то скучная предопределенность. Успех не может быть запрограммирован. Иначе какая от него радость. В русском языке каждое слово имеет свой оттенок, поэтому куда правильнее говорить о семейных традициях — это атмосфера, в которой рождается первая мысль о профессии. Я любил своего отца и гордился им, но не положением, не известностью его, а им самим. Он был большим хирургом, способным артистом, хорошим спортсменом… А главное, настоящим мужчиной! И была в нем властная убедительная сила, сила мастера своего дела. Я знал отца в разные дни его жизни. Я слышал, как говорили о нем его больные. Я видел его со скальпелем… Словом, в четырнадцать лет я твердо решил стать хирургом. Впрочем, сыну Вишневского нетрудно было «заболеть хирургией». Куда труднее пришлось потом. Все относились к врачу с какой-то завышенной меркой. Прежде всего — сам отец. Требовательность его не знала предела. Но было в его методе такое, что срабатывало безошибочно. «Умей заставить себя, — говорил он, — сделать любое дело, раз доверяют, раз считают, что оно по силам». Короче, ни разу не пожалел я о профессии, которую запланировал себе на всю жизнь…»

Шура смолоду привык думать и жить так, как жили в его родном доме, и потому не было для него никакого другого выбора, никаких иных интересов, никакой иной мечты. Он был, конечно, менее сдержан, чем отец, и более порывист, но огромная эмоциональная сила в нем всегда подчинялась разуму. Разум и одержимость, разум и настойчивость, разум и чувство. И поэтому растрата была постоянная, неизбывная — иначе он не мог. А реакция — каждый раз, как впервые! Он умел удивляться, хотя вроде бы не однажды с каким-то фактом сталкивался, по каждый раз находил в нем новое. Это делало его на протяжении всей жизни молодым. Умение восхищаться и сохранять влюбленность в жизнь. Все это — признаки молодости даже в зрелом возрасте.