И стал неторопливо обуваться.
Лебедев вернулся к своему отряду. К нему подошёл Бобров. Губы опухли, выворочены, говорит с трудом, словно жует вату, гимнастёрка и даже брюки в бурых пятнах. Но это не его кровь.
Когда Нюра Хохлова со своей рацией находилась в земляной щели, поджидая Боброва, она вынула из нагрудного кармана круглое зеркальце и, повернувшись спиной к той стороне, где находился противник, стала глядеть в зеркальце, напускать из-под пилотки себе на лоб челочку, чтобы выглядеть позатейливей, когда придёт Бобров.
Фашистский снайпер поймал в прицел сверкнувший блик зеркала, нажал на спусковой крючок, и Нюра упала на дно окопчика, словно в могилу, замертво.
И здесь её, мертвую, нашёл Бобров, она сжимала в руке круглое зеркальце.
Он принес её на руках, опустил на землю, лег рядом и, хрипло, лающе рыдая, бил кулаками по земле и кусал землю. И когда подошли бойцы с лопатами, Бобров вскочил, заорал исступленно:
- Не трогай! Убью!
Потом исчез надолго, вернулся покалеченный, со связкой немецких касок, швырнул их в кусты, спросил:
- Где?
Ушёл к могильному холмику и долго по-своему укладывал на нём землю, утыкаясь лицом в неё, замирал безжизненно.
Лебедев внимательно прислушался к невнятному беззубому бормотанию Боброва, кивнул:
- Хорошо, оставайтесь с Пугачёвым. Ему будет трудно.
Вынул карту, показал на ней какую-то отметину:
- Вот здесь она.
- Я и слепым это место найду, руками, на ощупь, - глухо сказал Бобров.
9
Петухов поднялся по железной лестнице на чердак водонапорной башни, оглядел внушительные бревенчатые стропила, выбил ногой запыленные стекла вместе с рамами - для лучшего обзора. И, пока связист тащил от него свою катушку с проводом вниз на НП батальона, занялся изучением таблицы позывных, так как решил отправить радиста, как и связиста, обратно на позиции, зная, как дорог там будет каждый боец.
На курсах командиров Петухов научился неплохо владеть полевыми рациями разных систем и поэтому мог обойтись без радиста.
На всякий случай он надвинул на люк в полу ящики с кирпичом, очевидно оставшиеся после ремонта башни. Установил ручной пулемёт, разложил диски, гранаты. Затем, вспомнив, что голоден, вспорол трофейную консервную банку с яркой этикеткой. Но в ней оказалось не мясо, а крошеная морковь. Разочарованно, но жадно поел, выпил солоноватую жидкость из банки, закурил, ослабил ремень, расстегнул воротник и улегся на живот, опершись на локти, стал в трофейный цейсовский бинокль оглядывать местность.
Ровное, в нежной, опрятной зелени пространство открылось перед ним, усиленное яркостью и приближенное сильной оптикой. И таким оно выглядело кротким, милым, зовущим, успокоительно добрым для жизни! Небо в мягких серебристо-серых пушистых облаках, и, когда он перевёл бинокль туда, где шёл недавно бой, этот крохотный грязный взрыхленный участок земли показался такой ничтожной малостью на всем этом красивом и огромном пространстве, что даже защемило от того, какой ценой он был добыт, столь малый и незначительный перед обширностью неба, земного видимого пространства, сохраняющего себя в неприкосновенности и как бы чуждающегося тех, кто может его калечить.
Но, пожалуй, оно, это пространство, не столько чуждающееся, сколько манящее к себе. Вон тонкая серая речка, лежащая в кудрявых кустах, окаймленная песчаными отмелями. У Петухова даже пошевелились пальцы в сапогах от предощущения прикосновения к прохладной рыхлости песчаного речного берега, воды. Вот бы посидеть с удочкой или пойти с бреднем, развести костёр и, слушая шорох его пламени, вдыхать вкусный дым, поджидая, пока в закопченном ведерке поспеет уха!
У Петухова в животе заныло, но не от предвкушения ухи, а, возможно, от холодного мелкокрошеного немецкого консервированного овоща.
Совсем близко бесшумно летали птицы, будто у самого лица, даже хотелось отмахнуться, чтобы не задели лица крылом. Всё, как во сне, безмолвно красиво...
...Прибыли на позиции из своих земляных убежищ ротные кухни. Повара в касках, с винтовками за плечами, но надели фартуки, при всех вымыли руки.
Борщ, гуляш, компот в термосах, водка в канистрах.
Как ни жадно-томительно голодны были люди, они подходили к кухням не торопясь, вразвалку, степенно протягивали котелки и отворачивались, чтобы кто-нибудь не поймал жадно-голодного выражения лица, судорожного движения скулами. Это была та высокая человеческая воспитанность, душевная, гордая, тонкая чувствительность, которая превыше всякой иной прописной, ибо это было выражением самоуважения, самодисциплины и даже как бы продолжением той доблести, какую они выказывали в бою, побеждая животный страх, присущий каждому.