Выбрать главу

— Папа, ты же обещал, — по-взрослому говорил Виктор.

Никодимыч опускал голову, отворачивался, не глядя брал стаканчик и бормотал:

— Мы помаленьку, Витюш, по стопочке — и все, правда ведь, кум?

Но едва он поднимал стаканчик, Виктор вскакивал и, не сдерживаясь, кричал:

— Ты обещал! Ты обманул! — и убегал домой, ни с кем не простившись.

— Строптивый малой. Из него будет толк, — говорил дед и чокался с кумом.

Никодимыч всхлипывал и облегченно вздыхал.

Кумовья засиживались до темноты. Выносили керосиновую лампу или, если был ветерок, фонарь «летучая мышь»; мохнатые бабочки вились вокруг, роняя пыльцу.

Нить беседы обычно выбирал Никодимыч, он же заматывал ее в клубок витиеватый и философский. Яблоня, росшая у стола, в его устах превращалась в «древо познания», себя он сравнивал с известным изгнанником из рая, а время со змием-искусителем.

— Наблюдаю в себе, любезный кум, некие печальные пертурбации, — жаловался он, повертывая в руке упавшую на стол аниску. — Подобен я этому переспевшему плоду… Он сладостен и благоуханен, но пора его миновала… Удел его — попасть в рот Хроноса и раствориться в вечности. — Никодимыч задумчиво надкусывал яблоко. — Видишь ли, милейший кум, раньше я все понимал… Не было вопроса внутреннего или международного, в коем у меня не сложилось бы полнейшей, кристаллической ясности. Споры со старым миром решались командой: «Шашки наголо!» Новый мир тоже был ясен, как этот фонарь…

— Ты прав, — соглашался дед и добавлял воодушевленно: — Однако и ты в те времена был орлом! Первая фигура в уезде. Шутка ли — военком!

Никодимыч отмахивался то ли от ночной бабочки, слетевшей на блик лысины, то ли еще от чего.

— Было, кум, было… Все было… — Повертывал надкушенное яблоко, скрипел осипшим своим голоском: — Соломон сказал: «Все проходит…» И моя кристаллическая ясность прошла. Некий дым застит внутренний взор… Мне кажется, я сгорел и гарь серым столпом обняла меня… Знаю теперь «аз» да «буки»… Детишек понимаю, и они меня понимают… А картина Истории, даль Времен задернулась. Некий туманный полог закрыл ее… — Укусил аниску, захлебнулся соком, утер губы. — Но я не сетую, кум. Время сажать семена — и время сбирать плоды… Вместе со многими приготовлял я поле, а жать досталось другим. Что ж… не сетую на судьбу… так было всегда… «Аз» да «буки» — тоже семена, и знания детей та же жатва… Возвращение к вечному… — Его губы слегка кривились, он вытирал глаза рукавом. — Обидно лишь одно, кум, почему это право все понимать и все объяснять присвоил себе некий недоучившийся семинарист, про которого, когда мы вершили Историю, и слыхом было не слыхано, и видом не видано… Где он был тогда-то, когда мы головы клали? — Никодимыч всхлипывал, рвал косоворотку, обнажал синий шрам поперек груди. — Такое у  н е г о  есть? Есть у него? Нет! И не будет. Он хитрый, от такого он уйдет, стеной загородится… Шинель надел… Поди ты! Пороху бы понюхал на мировой да на гражданской — тогда б и надевал шинель-то…

Яблоко ускользнуло, покатилось мимо фонаря, нырнуло во тьму.

Выпуская горькое облачко махорочного дыма, дед отвечал ему:

— Слова твои, кум, — свидетельство гордыни и зависти.

— Возможно… Все может быть… — сдерживая себя, поскрипывал Никодимыч.

Митя сидел на приступках крыльца, смотрел и слушал, ничего не понимая, пока мама не уносила его. Засыпая, он слышал, как дед с Никодимычем заводили песню, всегда одну и ту же:

Не осенний мелкий дождичек…

В пении обнаруживалось, что голос у деда такой же тоненький, как и у кума, хотя в разговоре он басил.

До конца они не допевали. Никодимыч упирался лбом в ладони, хлюпал, невнятно жаловался и сетовал. Дед сжимал рукой бороду и слушал.

Постепенно голос Никодимыча слабел и иссякал. Они сидели молча; глаза слипались, головы клонились. Они не противились силе земного тяготения и ложились щекой на огрызки луковых перьев. Продолжением прерванного пения раздавался храп.

В поздний час бабушка нарушала идиллию дружеского общения. Никодимыч сквозь сон улавливал ее шаги, тотчас просыпался и возглашал:

— Се Ангел полунощный грядет по нас, — и собирался домой.

По осени он время от времени приходил с одной покорнейшей просьбой. Излагалась просьба не сразу.

Кумовья, как водилось, долго сидели за столом. В окно бил дождь, а в теплой кухне довершением уюта и довольства раздавалась песенка сверчка. К началу концерта Никодимыч успевал посетовать и поплакать, а заслышав певца, впадал в полное расстройство чувств. Дед, как мог, успокаивал, но тщетно.