Выбрать главу

А что, Шуберт красавец? — слабо протестует Луи. Но он прекрасно знает, что тогда было другое время, музыка слушалась не глазами, у детей были неровные зубы, у спортсменов — кривые носы, а у премьер-министров — жирные пятна на фраках.

Тогда возникает идея — у Луи? у Фюра? у ответственного за постпроизводство? — нарушить формат серии и дать слепок руки Шопена. Но если диск с произведениями Шуберта, то почему на обложке рука Шопена? Потому, что у Шопена рука красивая, а у Шуберта — какая-то куцая, посмотрите на его жирное лицо, приплюснутый нос, да и слепка его руки вроде бы нет, а что до его некрасивых пальцев, то тогда уж лучше оставить пальцы Поля-Эмиля. А об этом и речи быть не может, они страшные.

Итак, Фюр отправляется в музей романтической жизни фотографировать слепок руки Шопена, сделанный Клезенже, — почти такой же обворожительный, что и слепок с порочного тела Аглаэ Саватье[4], сделанный двумя годами раньше. Ему сообщают, что в Сите де ля мюзик находится слепок руки Ива Ната, в Венеции есть слепок руки Вагнера, в Милане — слепки рук знаменитых дирижеров Ла Скала, а где-то еще — слепок руки Листа. По поводу Ива Ната есть сомнения: рука у него коренастая и массивная. Открывается длинная перспектива обложек с изображением рук, неподвластных порче благодаря гипсу и бронзе.

О том, что замышляется, Поль-Эмиль даже не подозревает. Он объявляет Жанине: меня фотографировал один тип, сделал сотни снимков. Похоже, очень хороший фотограф. Вот увидишь, обложка будет наверняка красивой.

Выпуск диска, горечь разочарования. Мадам Луэ, готовая в любой час дня созерцать обложку, прослушала диск всего один раз. Луи должен придумать какую-то причину. Он находит несколько обоснований, и каждое ставит под сомнение остальные. Студия планирует целую серию сольных дисков Луэ, которые с первого взгляда будут распознаваться по обложкам с этими знаменитыми руками. Когда ты исполняешь произведение, ты — не Поль-Эмиль Луэ, ты — сама Музыка: нужно что-то более абстрактное, более общее, понимаешь? Когда умер Шуберт, Шопену было столько же лет, сколько и тебе, представь, тебе, призеру того конкурса (это — правда, с погрешностью в три года: для законченного высшего образования Луи пришлось наизусть выучить кучу ненужных дат). И последнее объяснение, которым можно было бы вполне обойтись: не старайся понять, это идиоты.

Оценки критиков превосходны. Однако можно легко отличить тех, кто ничего не знает о Поле-Эмиле Луэ и для которых это всего лишь имя и премия, от тех, кто видел его на концертах или в телевизионном репортаже. Незнающие безоговорочно восторгаются изысканностью подачи, восхваляют необычайный колорит, манеру привносить в меланхолию некую просветленность. Те же, кто его видел, не могут удержаться от удивления, как если бы флоберовский медведь, вместо того чтобы сплясать, сыграл мелодию, способную «растрогать звезды». Они пишут: «игра удивительной утонченности» или «неожиданная грациозность исполнения экспромтов Шуберта».

Ни те, ни другие — ни слова о руке Шопена.

X. Интервью

Этот человеческий останец — череп, лежащий прямо передо мной, когда я пишу, и украшающий мой письменный стол вот уже тридцать пять лет, — не погнушаются взять в руки самые привередливые. Выскобленный, гладкий и блестящий, он приобрел патину старины и светло-желтый оттенок слоновой кости, как на клавишах вдоволь пожившего рояля.

Мне известен лишь финал его истории: его отдали или уступили науке, надлежащим и довольно искусным образом препарировали, затем выставили на продажу в магазине, специализирующемся на учебных и практических медицинских пособиях, типа Малуан. Там его приобрел мой дед-врач, которого мне так и не довелось увидеть. У предмета были все шансы приглянуться подростку, жаждавшему поиграть с мыслью о смерти, а также похвастаться перед одноклассниками или — как теперь вспомнишь — полагавшему, что, разглядывая его ежедневно, он сможет познать что-то о своем небытии; так кто-то, ему подобный, вопрошал монахов-пустынников, а принц Датский — ах — бедного Йорика. Вот почему я и забрал его себе.

Судя по размерам, по сравнению с мужским мой — скорее череп женщины: посему я прозвал ее Марией-Луизой — и не без основания, которое у меня, несомненно, было, но со временем куда-то сплыло.

вернуться

4

Аглаэ Жозефина Саватье (1822–1890) — содержанка бельгийского финансиста Альфреда Моссельмана, хозяйка парижского артистического салона, в котором собирались известные литераторы и художники того времени.