— Ну а к нашей Рейзеле на свадьбу вы пойдете?
— Надо сначала, Зелик, дожить до этого. Ты же видишь, что делается на свете.
— А когда на свете было спокойно? Пока мир разделен на капиталистов и пролетариев, спокойно в мире быть не может. А вот и Ханочка идет с работы.
Зять и внучка Двоси вышли встречать Хану, и Двося мне шепнула:
— Дочка тоже была со мной в лагере.
Молодая красивая женщина вошла в комнату со словами, что опаздывает к Ейне на свадьбу, и в одно мгновение наделила всех работой: мужа послала на кухню включить утюг, дочь в спальню за вязаным темно-синим платьем с длинными рукавами — и, присев на минуту к столу, обратилась к матери:
— Зелик сказал, что товарищ просит рассказать ему о Печерском лагере. Он хочет об этом написать. Так почему же ты ему ничего не рассказываешь? И я кое-что смогу добавить к рассказу мамы. Неважно, что мне и пяти лет не было, когда нас выгнали из Тульчина. Я все запомнила. Вот, например, ты совсем забыла, мама, как я незаметно пробралась через ворота и как раз натолкнулась на претора[19] и двух полицаев.
— Я ничего не забыла, доченька. То, что мы с тобой пережили, забыть невозможно. Но сегодня не самый подходящий день для воспоминаний о Печерском лагере.
— Мама, возьми тетушку Шейндл. Разве кто-нибудь, взглянув на нее, скажет, что она уже лежала в яме? Ты бы только посмотрела, что она сегодня вытворяла! И чем больше веселилась, тем больше она этим самым напоминала… Ты уже, наверно, мама, забыла, как однажды в бараке сказала: «Ничего, доживем еще до праздников».
— Ну вот видишь, какой ясновидящей твоя мама оказалась? Нас было около ста тысяч. Из одного нашего Тульчина было восемнадцать тысяч человек, а сколько осталось?
Я не сразу заметил, когда к нам подсела Рейзеле, но, увидев ее за столом, подумал, что Двося согласилась рассказать о Печерском лагере не столько ради меня, сколько ради внучки, хоть она, очевидно, не раз об этом слыхала.
Я смотрел, как Рейзеле сидит за столом, подперев ручонками головку, и боится громко вздохнуть. И она мне невольно представилась вдруг пожилой женщиной в возрасте своей бабушки, я увидел, как она, окруженная внуками, повествует им о том, что случилось когда-то в местечке Печера на Буге с их прабабушкой. И так из поколения в поколение. И скорбная повесть эта будет начинаться, как ее начала Двоея:
— Моря чернил не хватит, чтоб описать пережитое нами в Печерском лагере перед тем, как отдать душу. Там, где компаньон Гитлера Антонеску собрал из оккупированных местечек и городов около ста тысяч человек, не чадили, как в Освенциме, крематории, там узников не раздевали и не расстреливали голыми, как в Бабьем Яре. В Печере все это делалось иначе. Зачем поднимать шум на весь мир, когда можно все сделать тихо, чтобы и птица не узнала. У фашистов Антонеску был свой расчет: они боялись расплаты, не хотели, чтоб их сравнивали с гитлеровцами. В румынском лагере людей косили не автоматы, а голод, холод, болезни, косили так, что не успевали мертвецов хоронить. Люди мерли как мухи, сотни в день! И все это у них означало, что люди умирают своей смертью. Печера была как будто предназначена под кладбище. Маленькое, заброшенное местечко, никуда из него не убежишь. С одной стороны Буг, с другой — высокая каменная стена, затянутая колючей проволокой. И охранники возле закрытых железных ворот…
…Почему Двося вдруг замолчала? Увидела, как зять ее поднес к глазам платок, или потому, что дочь ее, Хана, вышла из соседней комнаты, нарядная и сияющая, как раз тогда, когда Двося стала рассказывать:
— Лежу я так вот с Ханочкой в бараке на голом полу, и обе мы больные, обе в жару…
— Рассказывай, мама, рассказывай. Помнишь, что ты мне тогда сказала? «Я больше ничего не хочу, — сказала ты мне, — хочу только дожить до того дня, когда войдут наши…»
— Как ты все помнишь!
— О чем же ты, мама, хотела рассказать? О том, как мы с тобой, ни про кого не будь сказано, лежали больные тифом в холодном, нетопленом бараке, и голова пылала от жары, и ноги мерзли от холода, и который день ничего у нас не было во рту?..
…Я вижу перед собой этот барак с промерзшими стенами, вижу, как Двося поднимается с пола и, еле передвигая ноги, выходит на отгороженный заснеженный двор. Берет в руки ведро, перевязывается веревкой, и три женщины спускают Двосю на веревке с высокого скользкого берега к замерзшему Бугу и снова ее втаскивают наверх с неполным ведром воды…
И тут я слышу громкий стук по столу и Двосин рассерженный голос:
— Вы же собираетесь, дети, идти на свадьбу, так идите! Сегодня не день для поминальных молитв! И вообще… Вы, товарищ, по-моему, ошибаетесь, если думаете, что мир очень интересуется тем, что мы пережили. На той неделе я была в Виннице у доктора. И вижу возле киоска двух молодых людей, ссорящихся из-за пустяка. Подхожу к ним и говорю: «Дети, как вам не стыдно. После того, как мы столько пережили, столько вынесли…» Один из них тут же перебивает меня, и как раз старший, и говорит: «Тетенька, сейчас это никого не занимает. Это залежалый товар…» И вот являетесь вы и говорите, что мир об этом хочет знать. А тебе, мой зятек, я вижу, вообще нельзя ничего рассказывать. Не прячь носовой платок. Думаешь, я не видела? Не понимаю только, откуда это у тебя? И произошел ты от металлистов, и сам ты металлист. А металлисты, как говорил мой Айзик, закаленный народ.