Выбрать главу

На том месте, где сейчас школа стоит — видал, поди, когда шел? — там пустырь раньше был. Так вот, сойдутся, бывало, мужики и бабы туда, телегу выкатят и давай с нее речи говорить. Кто во что горазд. Мели Емеля — твоя неделя. Стока речей Каменка, наверное, и за сотни лет не слыхала. Не поглянется оратор — за ноги стягивают с телеги. А ежели ругаться начнет, увозят вместе с телегой за оглобли куда-нибудь в сторону. Смехотура, ей-богу?

И больше всех говорил Дмитрий Решетников. Он уже в волисполкоме заправлял, председательствовал там. Глотка у него прямо-таки луженая была, голосина, как колокол — бум, бум. И, знаешь, так это гладко, здорово у него получалось и насчет мировой революции, и насчет ига капитализма и всего прочего. По его выходило: не сегодня, так завтра вспыхнет мировая революция и на всей земле настанет царство коммунизма.

Тогда продразверстка была. А это значит, всякие излишки хлебушка и других продуктов отдай государству. А что такое излишки, это всяк по-своему понимает. И продотрядники тоже разные были. Кое-кто и с гнильцой. По ошибке попадал. У таких один разговор: выгребай и отправляй весь хлеб или, дескать, в царство небесное тебя самого отправим. Но у нас в волости Дмитрий этих дуростей не допускал.

С виду-то все вроде бы уважительно к нему относились, даже кулаки. Но с кулаками тут фальшивинка… И она выявилась сразу же, как только в двадцать первом году начался мятеж кулацко-бандитский. И скажи, до чего тонко и ловко все сработано было у них, слушай. Нас, четверых коммунистов, они взяли ночью, в одну минуту. Сперва волокли по улице, дубасили и ругали почем зря. А потом всех швырнули в хлев. Закрыли на замок и часового выставили.

Оказывается, в других-то волостях бандиты еще с прошлой ночи шебаршить начали.

— Конец вашей коммунии! — кричат. — И всем вам крышка, в печенку вас, в селезенку!

В крови мы все. А Дмитрий, тот и вовсе на ногах не стоит — так ухайдакали его, когда он от троих отбивался. И, возможно, не дался бы, да не знал, не гадал, чего они замыслили. Пришли, постучали. Чин-чинарем вроде бы: открой, дескать, побалякать надо по делу.

Он и впустил их. А они в сенях-то, в темноте и хлобызнули его по голове чем-то. Так волоком, за подмышки и протащили до хлева. Лежит, еле живехонек, чую, а не стонет, зубами только поскрипывает.

Февраль двадцать первого года по всей Западной Сибири холоднющий был — жуть. Прижались мы друг к другу, слушаем, как ветерок посвистывает да доски на потолке от мороза потрескивают, и думаем: видно, еще до рассвета околеть придется.

В полночь, слышим, люди подошли к часовому. Голоса какие-то.

— Крикни им, — хрипит Дмитрий, — крикни им, сволочам, чтоб открывали. А то всех поставим к стенке.

Ну я не стал шибко-то выражаться, ишо кто кого поставит. А сказал:

— Что ж это вы, робята?.. Рази можно председателя волисполкома и коммунистов под арест сажать и избивать будто конокрадов иль там убивцев каких.

— А вы хуже конокрадов и убивцев, — отвечает какой-то мужик.

Это был Санька Мухин, как мы потом выяснили. Кулак из деревни Демино. Один из главарей бандитских. Он ближние деревни объезжал, людей баламутил да науськивал. Здоровенный такой, дубина.

— Откомандовали, товарищи комиссары! — кричит этот самый Мухин. — Хватит вам измываться над крестьянами, кровушку крестьянскую пить. Судить вас будем. Только по нашему мужицкому закону.

Конечно, трепался он. Повидали мы их закон. Коммунистов они и в прорубях топили, и водой на морозе обливали. Звезды на теле вырезали. А одну коммунистку положили на козлы и распилили живую. Я не выдумываю. Да ты, поди, и сам слыхал… Ну так что же дальше было.

— Вся Сибирь сегодня восстала, — орет Мухин. — Тобольск, Омск и Тюмень уже в наших руках. Завтра вся Россия восстанет.

— Врешь, сволочуга! — кричит в ответ Дмитрий. — Завтра ты по-другому заговоришь, бандюга!

Услыхал Мухин Решетникова и фальшиво так это запел:

— Не хорошо, товарищ председатель, над простым мужиком измываться. Чиновники царские и приставы всякие над нами измывалися. Офицерье колчаковское тоже измывалось. А теперь вот вы. Где ж правду-матку найти мужику простому?

И в голосе Саньки — злорадство. Ух, как нехорошо мне стало. Дело прошлое, и признаюсь тебе, парень, все поджилки затряслись тогда у меня. Молоденький ишо был — неохота подыхать дури-ком-то.

— Отпустите, — говорю, — нас. Ну куда мы убежим? А то застынем тут до утра-то.

— Да пошто, поди, — ехидничает Санька. — Вы ж как у Христа за пазухой жили. Отъелись на наших хлебах-то. Пузы отростили вон какие. Вам и морозы нипочем.