К счастью, подобное путешествие продолжается лишь несколько дней, так как в Тюмени ссыльных пересаживают на специальные баржи, плавучия тюрьмы, буксируемые параходами, и через 8-10 дней они прибывают в Томск. Едва ли нужно говорить, что превосходная идея сокращение таким образом на половину длинного пути через Сибирь, по обыкновению, очень сильно пострадала при её применении. Арестантские баржи бывают настолько переполнены и находятся в таком грязном состоянии, что, обыкновенно, являются очагами заразы. «Каждая баржа была построена для перевозки 800 арестантов и их конвоя», – говорит томский корреспондент «Московского Телеграфа» (15 ноября, 1881 г.), «вычисление размеров баржи не было сделано, однако, в соответствии с требованиеми гигиены; главным образом принимались в соображение интересы господ пароходовладельцев, Курбатова и Игнатова. Эти господа занимают для своих собственных надобностей два отделение, расчитанных на 100 человек каждое, и таким образом 800 арестантов приходится размещаться на таком пространстве, которое первоначально назначалось лишь для 600 чел. Вентиляция барж очень плоха, в сущности, для неё не сделано никаких приспособлений; а отхожия места – отвратительны». Корреспондент прибавляет, что «смертность на этих баржах очень велика, особенно среди детей», и его сообщение вполне подтверждается цыфрами оффициальных отчетов за прошлый год. Из них видно, что от 8 до 10 % всего числа арестантов умирает во время девятидневного путешествия на этих баржах, т. е., от 60 до 80 чел. на 800 душ.
«Здесь вы можете наблюдать», – писали нам друзья, сами совершившие это путешествие, – «настоящее царство смерти. Дифтерит и тиф безжалостно подкашивают и взрослых и детей, особенно последних. Госпиталь, находящийся в ведении невежественного военного фельдшера, всегда переполнен».
В Томске ссыльные останавливаются на несколько дней. Часть из них, особенно уголовные, высылаемые административно, отправляются в какой-нибудь уезд Томской губернии, простирающейся от вершин Алтая на юге до Ледовитого океана на севере. Остальных отправляют дальше на восток. Можно себе представить, в какой ад обращается Томская тюрьма, когда прибывающие каждую неделю арестантские партии не могут быть немедленно отправляемы в Иркутск, вследствие разлива рек или какого-либо другого препятствия. Тюрьма эта была построена на 960 душ, но в ней никогда не бывает меньше 1300-1400 арестантов, а иногда их число доходит до 2200 и даже более. Почти всегда около 1/4 их общего числа бывают больны, а тюремный госпиталь может поместить не более 1/3 всего количества заболевающих; вследствие этого больные остаются в тех же камерах, валяясь на нарах или под нарами, на ряду с здоровыми, причем переполнение доходит до того, что трем арестантам приходится довольствоваться местом, предназначенным для одного. Стоны больных, вскрикивание находящихся в бреду, хрипение умирающих смешиваются с шутками и хохотом здоровых и руганью надзирателей. Испарение этой грязной кучи человеческих тел смешиваются с испарениеми их грязной и мокрой одежды и обуви и вонью ужасной «параши». – «Вы задыхаетесь, входя в камеру и, во избежание обморока, должны поскорее выскочить из неё на свежий воздух; к ужасной атмосфере, висящей в камерах, подобно туману над реками, можно привыкнуть только исподволь», – таково свидетельство всех, кому приходилось посещать сибирские тюрьмы. Камера «семейных» еще более ужасна. «Здесь вы можете видеть», – говорит г. Мишла, сибирский чиновник, заведывавший тюрьмами, – «сотни женщин и детей, стиснутых в крохотном пространстве, и переносящих невообразимые бедствия». Добровольно следующие семьи ссыльных не получают казенной одежды. Так как их жены, в большинстве случаев, принадлежат к крестьянскому сословию, то почти никогда не имеют больше одной смены одежды; проживши впроголодь чуть ли не с того дня, когда муж, кормилец семьи, был арестован, они одевают свою единственную одеженку и идут в путь из Астрахани или Архангельска и, после долгаго путешествия из одной тюрьмы в другую, после долгих годов задержек в острогах и месяцев пути, эта единственная одежда превращается в изодранные тряпки, едва держащиеся на плечах. Нагое изможденное тело и израненные ноги выглядывают из под лохмотьев платья этих несчастных женщин, сидящих на грязном полу, прожевывая черствый хлеб, поданный добросердечными крестьянами. Среди этой массы человеческих тел, покрывающих каждый вершок нар и ютящихся под ними, вы нередко можете увидеть ребенка, умирающего на коленях матери и рядом с ним – другого, только что рожденного. Это новорожденное дитя является радостью и утехою женщин, из которых каждая гораздо человечнее, чем любой смотритель или надзиратель. Ребенка передают из рук в руки, его дрожащее тельце прикрывают лучшими тряпками, ему расточают самые нежные ласки… Сколько детей выросло при таких условиях! Одно из них стоит теперь возле меня, когда я пишу эти строки и повторяет мне рассказы, которые она часто слышала от матери, о доброте «злодеев» и безчеловечии «начальства». Она рассказывает мне об игрушках, которыми ее занимали арестанты во время томительного путешествия, – простых игрушках, в которые было вложено больше доброго сердца, чем искусства; она рассказывает о притеснениех, о вымогательствах, о свисте нагаек, о проклятиях и ударах, расточавшихся «начальством».