В трактире, куда я пришел, царила такая же загробная тишина, что и на улице; ворота были закрыты наглухо, но внутри все двери стояли настежь, посреди горницы расхаживал дворовый петух и кукарекал, желая показать, что в доме все ж таки кто-то есть; впрочем, дом был весьма живописен, с открытым балконом, обращенным во двор, — на улице уж очень бурлила жизнь. Там висела старая вывеска и поскрипывала на ветру, как живая. Я видел это из моего окна, а еще я видел, что мостовой на улице завладела трава. Ярко светило солнце, но светило как будто бы в одинокое жилище холостяка, или же на горшок с бальзамином у старой девы; было тихо, как в шотландское воскресенье, хотя дело происходило во вторник; все так и настраивало к «Ночным размышлениям» Янга[152].
Я заглянул с балкона в соседский двор: ни души, но перед тем там играли дети; там был разбит садик из сухих палочек, их воткнули в рыхлую землю и полили водой; там все еще лежал черепок, очевидно, служивший лейкой. Палочки означали розы и герань. То был чудесный сад! Ах! Мы, большие, взрослые люди, играемся точно так же, разбиваем сад с розами любви и геранью дружбы, поливаем их своими слезами и кровью сердца… и однако же они так и остаются сухими палочками, без корня. Это была грустная мысль, я это чувствовал и, дабы сухие палочки превратились в моем воображении в цветущий жезл Ааронов[153], вышел наружу; я двинулся по волоконцам и длинной нити, то бишь по маленьким переулкам и большой улице, где оказалось оживленнее, нежели я смел ожидать; мне повстречалось стадо коров, бредущее домой или из дому, этого я не знаю, они шли без вожатого. Приказчик все еще стоял за прилавком, он через него перегнулся и поздоровался, путешественник ответно приподнял шляпу; это стало в Сале событием дня. Прости, тихий город, выстроенный Густавом Адольфом там, где его юное сердце узнало первую любовь и где серебро залегает глубоко под землей, то есть уже за городской чертою, «в плоской и малопривлекательной местности»!
Я никого здесь не знал, провожатого у меня не было, я и пошел за коровами, и попал на кладбище; коровы побрели дальше, я же перелез через каменную ограду и очутился среди могил, где росла высокая трава и почти на всех надгробных камнях стерлись надписи, лишь на одном или двух можно было разобрать: «В… году», но каком? И кто же здесь упокоился? Все было стерто с камня, как стерт с лица земли тот, кто ныне был прахом во прахе. Какую жизненную драму разыгрывали вы, умершие, в тихой Сале? Над могилами сияло заходящее солнце; на деревьях не шевелился ни один лист; тишина, мертвая тишина царствовала в городе серебряных рудников, который в воспоминании путешественника — не более чем рама, куда заключен свесившийся через прилавок приказчик.
Глава XVI. Немая книга
У проселочной дороги, в лесу, стоял одинокий крестьянский хутор; мы прошли прямо во двор; сияло солнце, все окна были отворены, в доме кипела жизнь, во дворе же, под сенью цветущих сиреней, стоял открытый гроб; умершего вынесли сюда, этим утром его должны были хоронить; рядом никого не было, никто не смотрел на него с печалью, никто его не оплакивал, лицо его закрывал белый плат, а под головою лежала большая толстая книга; страницы серой бумаги, в формат писчего листа, все до единой были заложены сухими цветами, сокрытыми и забытыми, — целый гербарий, собранный по разным местам; его тоже должны были опустить в могилу, так потребовал умерший. С каждым цветком была связана глава его жизни.
— Кто умер? — спросили мы, и услышали в ответ:
— Старый студент из Упсалы! Когда-то он, видать, был способным малым, знал древние языки, хорошо пел, да и сам, говорят, складывал песни; да вот спотыкнулся на чем-то и начал топить свои мысли в водке, и спился, ну а растерявши здоровье, попал сюда, а за стол и кров его было плачено. Так-то он был смирен, как дитя, но вот когда находило на него помрачение, тогда с ним было не сладить, он вырывался и бегал по лесу, будто загнанный зверь; но если нам удавалось привести его домой и дать ему в руки книгу с сухими травами, он мог просидеть над ней день-деньской, разглядывая то одну траву, то другую, и по щекам у него частенько катились слезы; Бог ведает, о чем он при этом думал! но только книгу эту он просил положить к нему в гроб, вот она здесь и лежит, через малое время гроб заколотят, и он почиет в могиле.
Саван приподняли; лицо умершего хранило мирное выражение, на него упал солнечный луч; под лиственную сень стрелой залетела ласточка и повернулась на лету, щебеча над головою умершего.
До чего же странно, — это ощущение, верно, знакомо каждому, — доставать старые письма времен нашей юности и их перечитывать; перед нами словно бы встает вся наша жизнь со всеми ее упованиями, всеми печалями. Сколько же людей, с которыми в прошлом нас связывали столь тесные узы, словно бы для нас умерли, и однако же они живы, просто мы долгое время не вспоминали о них, а когда-то верилось, что мы всегда будем друг за друга держаться, делить пополам и горе, и радость.
Сухой дубовый лист в этой книге — память о друге, друге школьных дней, друге на всю жизнь; он прикрепил его к студенческой шапочке в зеленом лесу, когда они заключили между собою союз навеки… Где-то он сейчас?.. Лист спрятан, дружба забыта!.. А вот тепличное растение из чужих краев, слишком нежное для садов севера, — его листья как будто бы еще хранят аромат. Его дала ему она, барышня из благородного вертограда. Вот белая кувшинка, он сам ее сорвал и оросил солеными слезами, кувшинка из пресных вод. А это — крапива, о чем же рассказывает ее листок? О чем думал он сам, срывая его и закладывая в книгу? Вот ландыш из лесной глуши; вот жимолость из цветочного горшка, стоявшего на окне в трактире, а вот — голые колючие былинки!..
Цветущая сирень склоняет над головой умершего свежие, душистые гроздья… со своим «кви-вить! кви-вить!» вновь пролетает ласточка… Пришли люди с гвоздями и молотком, на гроб с умершим, голова которого покоится на немой книге, опускают крышку. Сокрыто — забыто!
Глава XVII. Долина Сетер
Все было в порядке, повозка осмотрена, о добром кнуте и о том позаботились! Лучше бы два кнута, заметил хозяин скобяной лавки, что его продал, а у хозяина скобяной лавки был опыт, его-то порой и недостает путешественнику! Спереди лежал целый мешочек «мелочи», то есть медных монет низкого достоинства, чтобы уплачивать мостовой сбор, подавать нищим, оделять подпасков или всякого, кто будет отворять нам воротища, во множестве перекрывающие проселочную дорогу — да только открывать их пришлось нам самим! Дождь лил как из ведра; никому не хотелось выходить в этакую погоду. Камыши на болоте кивали и кланялись, у них шел пир на весь мир, их верхушки шумели:
— Мы пьем пяткою, пьем макушкою, пьем всем туловом, и однако твердо стоим на одной ноге, ура! Мы пьем на ты с плакучею ивой, с промокшими цветами на склоне, в чашечках у них вода выплескивается через край! Кувшинка, изящная, белая барышня, держится куда лучше! Ура, у нас пир! Ливень льет-поливает! Мы шумим и поем! Это наша собственная песня! Завтра ее подхватят лягушки и расквакаются: «новехонькая»!
И камыши раскачивались, а дождь лил как из ведра. Да уж, самая что ни на есть подходящая погода, чтобы ехать в прославленную долину Сетер[154] любоваться ее красотами. Тут у кнута оторвалась плеть; ее привязали раз и другой, она становилась все короче и короче, а под конец ни плети не стало, ни кнутовища, оно последовало за плетью или, вернее, уплыло. Дорога была вполне судоходною и давала исчерпывающее представление о том, как начался всемирный потоп. Одна кляча налегала что было сил, другая еле-еле тянула, валек возьми да и тресни. Спасибо тебе, судьба, за чудесную поездку! В складке кожаного фартука образовался глубокий пруд, откуда вода стекала мне на колени. Потом из повозки выскочил винт, потом рассучились веревочные постромки и надоело держаться нагруднику. О, прекрасный трактир в Сетере, я жажду добраться до тебя более, нежели чем попасть в прославленную долину! А лошади шагали все медленнее, дождь припускал все сильнее, и… до Сетера было еще далеко.
152
153
…