Выбрать главу

Она так безгранично смиренна, что порой становится совестно на нее смотреть и заговаривать с ней – настолько это ее стесняет. Легко ей дышится, лишь когда она остается забытой в своем углу, что случалось много раз, особенно во время обеда.

Когда мы возвращались в машине, Вивиана уронила:

– Бедняга!

– Кто?

– Мориа.

– Почему?

– В его положении ужасно тащить на себе обузу в виде такой жены. Будь у нее хоть капля достоинства, она давно бы вернула ему свободу.

– Он предлагал ей развод?

– Думаю, не осмелился.

– А Корина вышла бы за него, будь он свободен?

Их брак практически невозможен. Он был бы политическим самоубийством: Корина чересчур богата, и Мориа обвинили бы в женитьбе по расчету. На мой взгляд, они оба используют бедную женщину в качестве ширмы.

Это соображение поразило меня потому, что подчеркнуло жестокость Вивианы к слабым и показало, как моя жена судит про себя об Иветте и в каком тоне разговаривает о ней с приятельницами.

– Ты всерьез задумал устроить себе каникулы?

– Да.

– Куда поедешь?

– Еще не знаю.

Она не только продолжает думать, что будет меня сопровождать, но и уверена, что я выберу Лазурный берег: в тех редких случаях, когда мы ездили в горы, я всегда жаловался, что нахожу климат неподходящим для себя. Готов держать пари, она немедленно закажет туалеты для Ривьеры; поэтому я даю себе слово молчать до последней минуты.

Воскресенье, 1 декабря.

«Трусики Жанины».

Интересно, что подумала бы Борденав, прочитай она эту запись в моем блокноте? Вторую половину сегодняшнего воскресенья я, как почти всегда, провел на Орлеанской набережной. Было морозно. Прохожие торопились, в квартире, распространяя приятный запах, пылал камин. Иветта спросила:

– На улицу, надеюсь, не пойдем?

Она теперь полюбила домоседничать, свернувшись клубком и мурлыча в чересчур натопленной спальне или гостиной, и Жанина, как следовало ожидать, занимает все большее место в ее, а заодно и нашей интимной жизни, что порой несколько меня стесняет. Я отдаю себе отчет, что для Иветты это благо. Она никогда еще не была такой раскованной, почти всегда веселой, причем веселость ее не напускная, как это чувствовалось раньше. У меня сложилось впечатление, что она вряд ли много думает о Мазетти.

Я поспел как раз к кофе, и когда Жанина подавала его, Иветта посоветовала мне:

– Пощупай-ка ее зад.

Не понимая, почему она об этом просит, я провел рукой по ягодицам Жанины, а Иветта продолжала:

– Ничего не замечаешь?

Нет, заметил. Под платьем у нашей прислуги не было белья – одна лишь голая кожа, по которой свободно скользила ткань.

– Мы решили, что она больше не будет носить дома трусики. Так забавней.

Теперь, когда мы занимаемся любовью, она через раз просит у меня разрешения позвать Жанину, а в воскресенье обошлась и без моего согласия, как будто все разумелось само собой.

Когда они вдвоем, у них очаровательно беззаботное настроение, и часто, появляясь на Орлеанской набережной, я слышу, как они шепчутся и прыскают со смеху; случается им и обмениваться через мое плечо сообщническими взглядами. Жанина, которая явно попала в родную для себя атмосферу, расцветает и всячески старается ублажить как Иветту, так и меня. Иногда, провожая меня до дверей, она тихо осведомляется:

– Как вы ее находите? У нее счастливый вид, верно?

Это правда, но я видел Иветту в слишком многих ролях, чтобы забыть об осторожности. Когда мы лежим, вытянувшись и глядя на пляшущее пламя, она описывает порой свои сексуальные опыты в иронически-шутливом тоне, который не всегда гармонирует с представлениями, рождающимися от ее слов. Я научился от нее таким ухищрениям распутства, о которых не подозревал и от которых меня иногда коробит. Теперь она превращает эти рассказы в игру, преимущественно с Жаниной: та прямо-таки с трепетом ловит каждое слово.

В это воскресенье я обнаружил, что Иветта вовсе не так безалаберна, как старается выглядеть. Когда мы остались только вдвоем, выключили свет и она прижалась ко мне, я почувствовал, что она время от времени вздрагивает, и в какой-то момент спросил:

– О чем ты думаешь?

Она затрясла головой, потерлась о мою щеку, и лишь когда мне на грудь скатилась слеза, я сообразил, что Иветта плачет. Ей не сразу удалось заговорить. Взволнованный, я нежно обнял ее.

– Ответь же, девочка.

– Я думала, что может случиться.

Она опять заплакала, перемежая всхлипывания обрывками фраз:

– Мне больше не выдержать... Я храбрюсь... Я всегда храбрилась, но...

Она хлюпнула носом; я понял, что она высморкалась в простыню.

– Если ты меня бросишь, я, наверное, утоплюсь в Сене.

Я знаю, она этого не сделает, потому что панически боится смерти, но вот попытку покончить с собой, пожалуй, предпримет в расчете на жалостливость прохожих. Тем не менее можно не сомневаться: несчастна она будет.

– Ты первый, кто дал мне шанс жить по-человечески, и я до сих пор не понимаю – за что. Мне же грош цена. Я причиняла тебе только страдания и еще причиню.

– Замолчи!

– Тебе не по душе заниматься этим с Жаниной?

– Почему нет?

– Надо же и ей отвести душу. Она так заботится обо мне, только и думает, как сделать мне жизнь приятной, а ведь со мной не всегда весело, особенно когда тебя нет рядом.

Я принимаю участие в комедии. У Иветты ломание всегда примешивается к искренности. Последняя фраза, например, была лишней: я полагаю, напротив, что Иветте по-настоящему весело, лишь когда она остается вдвоем с Жаниной. Наша прислуга для нее своя, как Мазетти. А я, хоть и представал перед ней в самом неприкрашенном, самом непрезентабельном виде, тем не менее остаюсь для нее знаменитым адвокатом, который ее спас и, кроме того, богат. Готов поклясться, что она питает почтение к Вивиане, восторгается ею и испугалась бы даже мысли о том, чтобы занять ее место.

– Ты скажешь мне, когда будешь сыт мною?

– Я никогда не буду сыт тобой.

Поленья потрескивают, мгла окрашена темно-розовыми тонами, мы слышим, как Жанина за стеной расхаживает взад-вперед по своей комнате, а потом тяжело валится на кровать.

– Ты знаешь, что у нее был ребенок?

– Когда?

– В девятнадцать. Теперь ей двадцать пять. Она отдала его на воспитание в деревню, но в семье кормилицы за ним так плохо ухаживали, что он умер от какой-то желудочной болезни. У него, кажется, весь животик вздулся.

Моя мать тоже доверила меня крестьянам.

– Ты счастлив, Люсьен?

– Да.

– Несмотря на все неприятности, что я тебе доставляю?

К счастью, Иветта в конце концов засыпает, а я еще некоторое время думаю о Мазетти. Он не вернулся, не бродил по Анжуйской набережной, и это беспокоит и раздражает меня, как всякий раз, когда я чего-нибудь не понимаю. Я даю себе слово завтра же заняться им и наконец засыпаю на самом краю постели, потому что Иветта свернулась калачиком и мне не хочется ее будить.

Вторник, 3 декабря.

«Трегуар – набережная Жавель».

Мне не удалось сесть за досье в понедельник, который у меня всегда труден и заполнен главным образом телефонными звонками, потому что, вернувшись после уикэнда, люди, словно подгоняемые угрызениями совести, неистово набрасываются на серьезные дела.

Я мог бы соорудить нечто вроде барометра настроений за неделю. До вторника люди вновь обретают равновесие, жизнедеятельность их становится нормальной, но уже ко второй половине четверга их опять лихорадит, и они торопятся развязаться со всем, с чем только можно, чтобы уехать за город в пятницу после полудня, а если повезет, то и утром.

Словом, судя по моему блокноту, во вторник я позвонил Грегуару, которого знавал еще в Латинском квартале и который профессорствует сейчас на медицинском факультете. Видимся мы раз в пять лет, а то и реже, но по-прежнему остаемся друг с другом на «ты».

– Как дела?