Выбрать главу

Самойлов понимает все это, но, как всегда, когда дело касается Пушкина, приходит к высокому эмоциональному проникновению в ситуацию, так что она становится как бы фактом его собственной биографии. Две последние строки, венчающие описание «счастливого счастья» поэта, приобретают трагический оттенок:

Благодаренье богу - ты свободен,

В России, в Болдине, в карантине...

Еще отчетливее эта тема вынужденной свободы звучит в стихотворении «Святогорский монастырь». «Здесь, совсем недалеко // От михайловского дома... // От заснеженной поляны // От Тригорского...» рядом со всем, что любил Пушкин, - теперь его могила. Самойлов разрушает иллюзии: при том, что поэт любил картины Михайловского, может быть, еще больше чем «пространные картины» Болдина, он не мог быть счастливым от принудительной «свободы»:

Вот сюда везли жандармы

Тело Пушкина... Ну что ж!

Пусть нам служит утешеньем

После выплывшая ложь.

Что его пленяла ширь,

Что изгнанье не томило...

Здесь опала. Здесь могила.

Святогорский монастырь.

Обычно так не принято трактовать Михайловскую ссылку. Она скрашивается в нашем сознании несколькими счастливыми моментами в жизни Пушкина. Участием обитательниц Тригорского, приездом Пущина, «чудным мгновеньем» Анны Керн. Мы как-то забываем, что, едва получив известие о возможности вернуться из опалы, он умчался в Петербург, не успев даже попрощаться с милыми соседками...

Самойлов чувствует состояние Пушкина иначе, глубже.

Здесь, совсем недалеко

От михайловского сада,

Мертвым быть ему легко,

Ибо жить нигде не надо.

Получается так, что великому поэту легче всего «жить нигде». Формула Пушкина: «на свете счастья нет, но есть покой и воля» приходит в противоречие с его судьбой. Счастье творчества, счастье любви посещало его. А вот с покоем и волей - со свободой - обстояло хуже. И счастье разбивалось о неволю...

Думаю, не случайно и третье стихотворение, по хронологии второе (1965), о Пушкине связано со временем ссылки, на этот раз южной. Похоже, что Самойлова не отпускает мысль о роковых стечениях обстоятельств, всю жизнь преследовавших первого российского поэта. И он снова и снова погружается в тот или иной период изгнания, пытаясь понять и поэтически осмыслить, как в условиях скованности развивался свободный гений «умнейшего мужа России».

«Пестель, поэт и Анна» - самое большое и, пожалуй, самое сильное сочинение из трех, прямо посвященных Пушкину. Форма выбрана наиболее трудная. В основном - диалог. Беседуют Пестель и Пушкин.

Когда сталкиваешься с произведением повествовательным или драматическим, в котором Пушкин изъясняется стихами, всегда бывает страшновато: здесь легче всего натолкнуться на фальшь, слезливую или иную банальность, испытать обременительное чувство стыда.

В данном случае автор глубоко волнует читателя подлинностью действия и совершенством стиха.

Действие я ставлю на первое место, потому что стихотворение можно рассматривать как маленькую драму. В самом названии перечислены действующие лица. С голоса Анны, которую мы «на сцене» не видим, все начинается.

Там Анна пела с самого утра

И что-то шила или вышивала.

И песня, долетая до двора,

Ему невольно сердце волновала.

В этом песенном начале, предваряющем разговор между Пестелем и поэтом, очень ярко выявляется особое «самойловское» чувство Пушкина. Поэт говорит с Пестелем о самых серьезных вещах:

...о Ликурге,

И о Солоне, и о Петербурге,

И что Россия рвется на простор,

Об Азии, Кавказе и о Данте,

И о движеньи князя Ипсиланти -

но ни на минуту не останавливается в нем напряженное восприятие мира, рвущегося сейчас, в эту минуту, сквозь открытое окно голосом Анны и воздухом апрельского дня. Без этого звонкого воздушного фона, заявляющего о себе свободно и независимо, не может существовать поэт. Природа и искусство определяют стиль его мышления.

...за окном,

Не умолкая, распевала Анна,

И пахнул двор соседа молдована

Бараньей шкурой, хлевом и вином.

День наполнялся нежной синевой,

Как ведра из бездонного колодца.

И голос был высок: вот-вот сорвется.

А Пушкин думал:

«Анна! Боже мой...»

Этот почти срывающийся голос и почти задыхающееся чувство не умаляют глубину суждений Пушкина, но придают им легкость и остроту выражения, которые Пестелю кажутся следствием рассеянности, легкомыслия. Сильному уму «русского Брута» недоступно то бессознательное брожение души, какое предшествует вдохновению поэта, то состояние, которое прекрасно понимал Блок, когда писал: «Приближается звук. И покорна щемящему звуку // Молодеет душа».

Голос Анны и есть этот приближающийся звук.

Но Пестелю он не слышен:

- Но не борясь, мы потакаем злу, -

Заметил Пестель, - бережем тиранство.

- Ах, русское тиранство - дилетантство,

Я бы учил тиранов ремеслу, -

Ответил Пушкин.

«Что за резвый ум, -

Подумал Пестель. - Столько наблюдений

И мало основательных идей».

Между тем взволнованная рассеянность поэта нисколько не мешает ему быстро и точно улавливать черты характера своего собеседника, силу и направление его мысли:

А Пушкин думал: «Он весьма умен

И крепок духом. Видно, метит в Бруты.

Но времена для Брутов слишком круты.

И не из Брутов ли Наполеон?»

Поэт, при всей симпатии, возникающей у него к Пестелю, чувствует, что и он пытается ввести его в некие «рамки», противоречащие свободному порядку бытия. Это вызывает мгновенную, блистающую остроумием реакцию, которая особенно подкупает тем, что смысл ее почти дословно выражается цитатой из пушкинского дневника:

Заговорили о любви.

- Она, -

Заметил Пушкин, - с вашей точки зренья,

Полезна лишь для граждан умножения

И, значит, тоже в рамки введена. -

Тут Пестель улыбнулся: