Выбрать главу

Поэма «Последние каникулы» (самое монументальное сочинение сборника) начинается таким четверостишием:

Четырехстопный ямб

Мне надоел. Друзьям

Я подарю трехстопный,

Он много расторопней...

И хотя содержание поэмы никак не связано с Пушкиным, тональность зачина, виртуозное переделывание «на наших глазах» пушкинского пятистопного ямба в свой трехстопный, наконец, столь знакомое нам по «Онегину» обращение к друзьям - все это звучит, как сердечный и веселый привет Ему - перед долгой дорогой.

Естественно, что многосторонняя и глубокая связь с творчеством Пушкина укрепляет некоторые черты стиля современного поэта. Свойственные ему от рождения, черты эти обретают зрелую силу и определенность. Два признака особенно отличают, на мой взгляд, стих Самойлова, генетически восходя к стиху пушкинскому.

Бездна пространства. Так обозначил Гоголь одно из свойств пушкинской поэзии. Об этом удивительном свойстве написано немало, но вряд ли можно до конца объяснить, почему, например, три поставленные рядом слова: «Ночь. Сад. Фонтан» - дают ощущение воздуха, неба, простора больше, чем подробная декорация оперной «сцены у фонтана». А ведь это даже не стих, всего лишь ремарка. Или в «Зимнем утре»:

...Погляди в окно.

Под голубыми небесами

Великолепными коврами,

Блестя на солнце, снег лежит.

Прозрачный лес один чернеет,

И ель сквозь иней зеленеет,

И речка подо льдом блестит.

Вся комната янтарным блеском

Озарена...

Как получается здесь, что безграничное пространство, «управляемое» взглядом из окна, невольно соотносится с малым и потому особенно уютным пространством комнаты?..

Лаконичное и сильное владение пространством свойственно стиху Самойлова.

Поле. Даль бескрайная,

У дороги чайная.

Это начало поэмы «Чайная». Тоже своего рода ремарка. В тексте мы не встретим прямых указаний на географическое место действия. Но ощущение простора, нахлынувшего вместе с этими пятью словами, не даст нам ошибиться: сюжет развертывается на фоне все тех же «пространных картин» срединной России. И самый сюжет несет на себе отпечаток этого фона - в типах посетителей чайной, в характере их речей и отношений, в песне. Описание чайной тоже крайне лаконично. Оно не обольщает надеждой на исключительность или хотя бы нестандартность обстановки:

Чайная обычная.

Чистая, приличная -

вот и все. Но здесь тепло:

Заходите погреться,

Если некуда деться!

И еще привлекает хозяйка, которая своим видом и характером возмещает заурядность интерьера и незатейливость угощений:

Там буфетчица Варвара,

Рыжая, бедовая.

Чаю даст из самовара,

Пряники медовые.

И поет Варвара

Звонче колокольчика:

«Коля, Коля, Колечка,

Не люблю нисколечко...»

Но поэзия пространства делает свое дело. Соотнесенный с бескрайной и холодной далью, маленький домик у дороги, украшенный стандартной вывеской «Чайная», привлекает своим уютом. Тудахочется зайти погреться. И как-то естественно, что здесь, на глазах у шоферов, бабки и старичка с табачком, разыгрывается драма между двумя людьми, роковая для их судеб и тоже, в общем, обычная для этого времени и этого пространства...

Стихотворение «Сороковые», можно сказать, стало почти классическим. Его цитируют, на него постоянно ссылаются, когда разговор в той или иной связи касается войны и ее поколения.

Сороковые, роковые

Военные и фронтовые,

Где извещения похоронные

И перестуки эшелонные.

Гудят накатанные рельсы.

Просторно. Холодно. Высоко.

Поэт отбирает признаки времени только общезначимые, не поддаваясь соблазну многословия. «Похоронки» и военные эшелоны вошли в быт каждого города, села - всей страны. Отсутствие деталей расчищает стих, дает ему простор, подготавливая ключевую, на мой взгляд, строку всего стихотворения:

Просторно. Холодно. Высоко.

Здесь пространство вводится в самую структуру стиха, в его образную ткань и помогает выразить не только внешний масштаб происходящего, но и сокровенную духовную суть явлений.

Из обихода людей изымаются стены и крыша: погорельцев война лишает домов, другие сами выходят на простор и холод огромного поля битвы. И тут к простору и холоду добавляется еще один образ: «Высоко». В нем и высота неба, и высота трагедии, и высота духа. Но Самойлов не был бы самим собой, если бы сейчас же не соотнес это глобальное и поэтически одухотворенное пространство с чем-то пронзительно единичным:

А это я на полустанке

В своей замурзанной ушанке,

Где звездочка не уставная,

А вырезанная из банки.

И, словно бы изумленный тем, что на фоне бескрайнего простора удалось разглядеть крохотного самого себя, поэт торопится с какой-то раздольной удалью подтвердить существование этой фигурки, затерянной на полустанке, но отнюдь не потерявшейся:

Да, это я на белом свете,

Худой, веселый и задорный.

И у меня табак в кисете,

И у меня мундштук наборный.

И я с девчонкой балагурю,

И больше нужного хромаю,

И пайку надвое ломаю,

И все на свете понимаю.

Тут уж детали сыплются одна за другой, одна другой метче и острее. Смешное и детское - «джентельменский набор» табака, кисета, наборного мундштука - переплетается с душевным порывом: пайку надвое ломаю; беспечное балагурство - с тем, что все на свете понимаю. Эти последние слова, перекликаясь со строкой: «Да, это я на белом свете», обрамляют поток деталей.

Я на белом свете.

Там, где

Просторно. Холодно. Высоко.

Это соотношение над всем, над всеми деталями. Высокое пространство - во мне. Я - в высоком пространстве. Ощущение этого единства передает характер времени. И закономерно, что в конце поэт снова уходит от деталей к обобщенному пространству:

Война гуляет по России,

А мы такие молодые!

Не по полустанку, даже не по фронту только, а по всей России с лихим посвистом гуляет война. А мы, все поколение - задорные и незадорные, с уставными или самодельными звездочками, со своими бедами и мечтами - участники этого общего «гулянья» на просторе страны и жизни.