– Тот старик еврей. Он живёт в Шанхае уже лет тридцать. Интересно бы узнать, какие мысли владеют им?
– Разве не всё равно, какие у него мысли?
– Конечно, не всё равно. Возьми, например, меня – я уже по горло сыт Китаем.
– Не Китаем. Шанхаем, наверно?
– Именно Китаем. Я некоторое время жил и в Пекине…
Мне захотелось поиронизировать над его брюзжанием.
– Китай тоже постепенно американизируется?
Он ссутулился и умолк. Я почувствовал нечто близкое раскаянию. Почувствовал, что нужно что-то сказать, чтобы сгладить неловкость.
– Ну ладно, а где бы тебе хотелось жить?
– Да в общем-то, всё равно – где только я не жил. А сейчас мне хочется жить только в Советской России.
– Ну что ж, тогда лучше всего и поехать в Россию. Ты ведь можешь поехать куда угодно.
Он снова умолк. А потом – я до сих пор отчётливо помню его лицо. Он сощурился и вдруг прочёл стихотворение из «Манъёсю», которое я уже забыл:
Я не мог сдержать улыбку, слушая, как он произносит японские слова. И в то же время не мог не почувствовать в глубине души волнение.
– Я уж не говорю об этом старике. Даже Нини счастливее меня. Ведь ты же прекрасно знаешь…
Я сразу понял, что он хочет сказать.
– Можешь не продолжать, мне и так всё ясно. Видимо, ты Вечный Жид.
Он залпом выпил остаток виски с содовой и снова вернулся в своё обычное состояние.
– Я не так примитивен. Поэт, художник, критик, газетчик… и многое ещё. Сын, брат, холостяк, ирландец… По характеру – романтик, по мировоззрению – реалист, по политическим взглядам – коммунист…
Смеясь, мы встали, резко отодвинув стулья.
– Ну и ещё, видимо, любовник этой женщины.
– Да, любовник… Можно ещё продолжить: по религиозным убеждениям – атеист, по философским взглядам – материалист…
Ночная улица была пропитана не просто туманом, а какими-то отвратительными миазмами.
В свете уличных фонарей туман казался желтоватым. Взявшись под руки, мы шли, как в тот давний вечер, когда нам было по двадцать пять, – но сейчас мне уже не хотелось идти без конца.
– Я тебе ещё, кажется, не рассказывал, как мне проверяли голосовые связки?
– В Шанхае?
– Нет, когда ездил в Лондон. Проверили мои голосовые связки и сказали, что я мог бы стать всемирно известным баритоном. – Он взглянул на меня и чему-то ехидно улыбнулся. – Во всяком случае, лучше, чем быть каким-то газетчиком… Конечно, стань я оперным певцом, появился бы второй Карузо. Но теперь уж ничего не поделаешь.
– Для тебя это большая потеря.
– Что? Потеря не для меня. Потеря для человечества.
Мы шли по берегу реки, где мелькало множество фонарей на лодках. Вдруг он остановился и кивнул: смотри. В просвечивающей сквозь туман воде плыл, крутясь в волнах, труп маленькой белой собачонки. Кто-то повесил ей на шею пучок травы, переплетённой с цветами. Я почувствовал, как это жестоко и в то же время прекрасно. Я немного заразился сентиментальностью после того, как он прочёл мне стихотворение из «Манъёсю».
– Нини?
– Или сидящий во мне певец.
Ответив мне так, он громко чихнул.
Это произошло, возможно, потому, что наконец от его сестры из Ниццы пришло письмо. Два дня назад я разговаривал с ним во сне. Разговор происходил, несомненно, во время нашей первой встречи. Камин ярко пылал, и блики огня плясали на столе и кресле красного дерева. Мы были утомлены и вели естественно возникший между нами разговор об ирландских писателях. Но мне было нелегко бороться с овладевшей мной сонливостью. Моё затуманенное сознание уловило его слова:
– I detest Bernard Shaw.
Я спал сидя. И тут вдруг проснулся. Рассвет ещё не наступил. Завешенная платком лампа едва светила. Я лёг ничком на постель и, чтобы унять волнение, закурил. Было ужасно неприятно, что сон мой кончился и я вернулся к действительности.
Он
Я неожиданно вспомнил о нём, моём старом друге. Имени его лучше не называть. Уйдя от дяди, он снимал крохотную комнатку на втором этаже типографии в районе Хонго. На втором этаже, где от каждого оборота маховика работавшей внизу ротационной машины, точно в каюте парового катера, сотрясалось всё тело. Я, в то время ещё ученик колледжа, поужинав у себя в общежитии, часто наведывался туда, на второй этаж. Сидя у окна и склонив голову на тонкой шее, вдвое тоньше, чем у других, он обычно гадал на картах. И всегда висевшая у него над головой медная керосиновая лампа отбрасывала круглую тень…