Отец Северинас безнадежно опустил голову.
— Тогда все кончено! Superbia vitae[208] погасила в тебе светоч божий. Misereatur tui omnipotens deus[209] от которого ты отрекся ради тленных земных благ.
— Ошибаетесь, отец, — ответил Васарис. — От бога я не отрекаюсь. Только тот бог, в которого я верую, не нуждается ни в каких клятвах, не налагает никаких пут, не заставляет человека бессмысленно мучиться и губить свою жизнь. Он требует только, чтобы я жил честно, и его десять заповедей я буду соблюдать всю жизнь.
Отец Северинас, воспользовавшись этим исповеданием, снова было принялся за богословскую аргументацию в доказательство непогрешимости основ и догм церкви. Васарис некоторое время нетерпеливо слушал его, но наконец перебил:
— Напрасно вы все это мне говорите. Я неплохо помню богословие, знаю все доказательства, порой их даже перечитываю, но все это для меня мертвая буква, абстрактные, искусственные построения, очень логичные, цельные и красивые, но не совпадающие с моим внутренним миром, с моим опытом, это словно прекрасная картина или волшебный замок Монтсальвата, к которому нет мостов.
Лицо отца Северинаса омрачилось, на лбу его резко обозначились морщины. Он снова опустил голову и задумался. Надо было идти на последний компромисс. Видимо, решившись, монах заговорил снова:
— Хорошо. Вы сказали, что верите в бога — спасибо и на этом. Я уверен, что в вашей душе еще сохранились связующие с ним нити, какое-нибудь религиозное чувство и привычки. Не все связи порваны и с духовной средой. Все знают, что вы ксендз, потому я и прошу вас сохранить status quo. От вас немногое и потребуется. Будьте осторожны в обществе, на людях, и никто вас больше не потревожит. Можете даже не выполнять обязанности священнослужителя, но во имя бога не совершайте акта отступничества. Время, милый, все исправит и восстановит все мосты. Придет старость, пустыми покажутся сокровища творчества, ради которых вы подняли мятеж против бога. В конце своей жизни, in die ilia tremenda[210], вы сами отречетесь от всех своих заблуждений и, ударяя кулаком в грудь, воскликнете: «Меа maxima culpa! Miserere mei deus secundum magnam misericordiam tuam!»[211] Так не совершайте же, любезный, акта отступничества!
Монах несомненно говорил искренне, и Васарис отлично понимал, как велико было желание отца Северинаса спасти его для церкви, если он пошел на такой компромисс. Конечно, смысл этого компромисса нельзя было свести к тому, что когда-то говорил прелат Гирвидас: «Греши, но не будь отступником», или Стрипайтис: «Не суй носа в мои дела». Отец Северинас думал, что священник оживет, воскреснет в душе Васариса, и милостью божьей он опять станет на правильный путь.
Но Васарис не хотел идти ни на какие компромиссы. В споре с монахом он почувствовал, как окрепла его позиция. Долгожданное освобождение было уже недалеко. А каждая уступка снова толкала его назад, к душевному хаосу и состоянию двойственности, к сомнениям и нестерпимым мукам. Поэтому он сопротивлялся до конца:
— Не могу. Я еще настолько порядочный человек, что не хочу лицемерить. Я чту высокую идею священства и не хочу умножать число тех, которые ее оскверняют. Надо или быть образцовым священником или вовсе не быть им. Я хочу, наконец, открыто жить так, как верю и думаю. Если в конце своей жизни увижу, что ошибся, тогда я действительно ударю себя в грудь и скажу: mea maxima culpa! Тогда, отец, мое раскаяние и мое обращение будут искренними. А согласившись на сомнительный компромисс, я просто впаду в ничтожество и пропаду ни за грош.
Опустив голову, с тяжелым сердцем слушал отец Северинас поэта. Наступило молчание. В комнате было почти темно. Васарис включил электричество, и яркий свет внезапно залил комнату, разрядив гнетущее напряжение, которое чувствовали и хозяин и его суровый гость.
Продолжать спор ни одному из них не хотелось. Оба почувствовали неловкость и избегали глядеть друг на друга. Отец Северинас вдруг потерял всякую самоуверенность и почти сожалел о сделанном шаге. Васарису было стыдно, что он так откровенно, даже беспощадно, высказал монаху свои взгляды. Не зная, что предпринять, чтобы благопристойнее закончить эту сцену, он вспомнил, что в шкафчике у него еще с масленицы осталась бутылка вина и, не подумав, сказал: