— С какой стати они выселяют именно меня? Меня, второкурсника, когда два первокурсника остаются в комнатах? — спрашивал себя Васарис, и негодование душило его. — Вероятно, потому, что я тихий, робкий и беззащитный? — подсказывало ему оскорбленное самолюбие. — Конечно, со мной никто не считается, я всегда на последнем месте. Ткнут куда-нибудь, и вся недолга! С другими больше церемонятся…
А тут еще и товарищи поддавали жару:
— Боятся, чтобы мы не испортили Васариса. Такой невинный младенец!
— Смотрите-ка, Васарис возвращается к формарию, чтобы научиться прислуживать за обедней, — шутили другие.
— Бедняга Васарис, — жалели третьи, — придется тебе опять мыть умывальник.
Староста-пятикурсник думал, что тут могли интриговать поляки или просто Мазурковский решил подсунуть в их комнату фискала.
— Васарис семинарист хороший, — говорил он своим сожителям, — а при этом полячишке и рта раскрыть нельзя будет. Ведь он и по-литовски понимает. Надо что-то предпринять.
И все принялись подстрекать Васариса, чтобы он, сославшись на слабое здоровье, попросил инспектора не переселять его в сырой и холодный «лабиринт» и оставить на прежнем месте. Васарис согласился и тотчас же со всеми подробностями начал представлять себе разговор с инспектором, по обыкновению все сильно преувеличивая и драматизируя. Мысленно он уже видел себя героем, который необычайно смело спорит с Мазурковским и готов скорей уйти из семинарии, чем подчиниться несправедливому и оскорбительному требованию. Так разжигал он себя всю послеобеденную рекреацию и наконец с бьющимся сердцем очутился перед дверьми начальника.
— Слава Иисусу Христу, — сказал он, войдя, и половина его решимости исчезла.
— Co powiesz dobrego, mój drogi?[26] — елейным голосом спросил его Мазурковский, сложив руки и склонив голову набок.
Под ногами Васариса разверзлась бездна.
— Я хотел просить вас, ксендз каноник, не переводить меня из шестой комнаты в «лабиринт»… — В голосе Васариса не было ни протеста, ни твердости.
— А почему? — уже резко и с изумлением спросил ксендз каноник.
— У меня слабое здоровье и головные боли…
— Пустяки, — перебил его инспектор, — ты совершенно здоров. Смотри же, переберись во время вечерней рекреации. Ну, можешь идти!
Семинарист поцеловал ему руку и вышел. Вернувшись, он рассказал товарищам, что инспектор сильно его разбранил и не захотел слушать никаких доводов.
Вечером Васарис перебрался в «лабиринт», а улегшись в постель, снова пережил в своем воображении всю ситуацию и плакал от обиды и своей беспомощности. Однако прошло несколько дней, и он успокоился: обида уже не казалась ему такой большой. В следующую субботу, идя на исповедь, он сформулировал какое-то неудачное признание о «непослушании старшим» и выслушал от духовника несколько официальных упреков и наставлений.
Эта податливость спасла репутацию Васариса в глазах начальства, а от сознания своего смирения он вырос и в собственном мнении. В ту пору он еще не думал, что его покорность была только приспособляемостью к обстоятельствам, а не одержанной над собою победой. Заноза оставалась неизвлеченной, царапина незалеченной.
Мятежное воображение, податливость и скорее внешнее, чем подлинное смирение были не только его крупными недостатками, но и основными чертами характера, которые, наряду с замкнутостью, удерживали Васариса в семинарии и сохраняли его индивидуальность.
Странные вещи творились в душе юного семинариста. Мало кто из его друзей проявлял большее смирение и в то же время мало кто был так далек от этой основной семинарской добродетели. Васарис легко уступал и смирялся, но при этом глубоко страдал от своего унижения и мучил себя мыслью, что весь мир и вся полнота жизни уже не для него, что он никогда не сделает ничего замечательного, никому не понравится, никого не пленит. Все это не для него. И хотя вскоре обнаружился его талант, а через несколько лет товарищи уже считали его признанным поэтом, он все еще не верил в себя, все еще думал: «Все это не для меня. Почему бы из многих тысяч людей господь наделил талантом именно меня?»