Из окна я видел стоявший во дворе ряд железных шкафов. Их емкость и сделанные в них вентиляционные отверстия свидетельствовали о том, что они предназначены для содержания в них людей. Думается, что это было что-то вроде особо изощренной пытки — содержать в этих шкафах живых людей.[33] Я как-то спросил надзирателя о предназначении этих шкафов. Он мне ответил, как о чем-то само собой разумеющемся, что, когда тюрьма была полна заключенных, их использовали при проведении допросов. Посидев в советских лагерях и тюрьмах, я имел возможность познакомиться с подобными вещами поближе и несколько раз сидел в таких шкафах. Точнее, стоял. Вообще, они не были орудиями пыток, а служили для кратковременной изоляции зэков в коридорах и у дверей кабинетов следователей, помогая избегать контактов и встреч зэков между собой. И лишь иногда шкафы служили «мягким» средством воздействия на подследственных, упорно отказывающихся давать требуемые от них показания. Но тем не менее они не имели ничего общего с теми изощренными методами пыток, что практиковались в то время, например, в московской лефортовской тюрьме. В смоленской же тюрьме шкафы были не более чем напоминанием недавнего прошлого и, как мне показалось, уже не были нужны.
Сейчас, спустя тридцать лет, пережитое мною в смоленской внутренней тюрьме помогает лучше понять парадокс катынской трагедии. Решение о расстреле польских пленных было принято в условиях наступившей после ежовских чисток передышки. Уже был уничтожен цвет руководства Красной армии, видные советские партийные и государственные руководители, целый ряд видных коммунистов, и среди них — много лидеров Польской коммунистической партии, вызванных на «родину мирового пролетариата» и там расстрелянных, и многие тысячи ни в чем не повинных партийцев и беспартийных граждан. Пустая смоленская тюрьма, ставшие ненужными шкафы-карцеры — все это свидетельствовало о наступившей передышке. Да и это не только мои умозаключения, подобные же взгляды, что 1939–40 годы были периодом ослабления массового террора и некоторого улучшения условий жизни народа, я не раз слышал от узников в советских лагерях. Или еще такой факт, я не помню в это время случаев голодной смерти в лагерях. Ветераны лагерей рассказывали мне, что-де в 1939 году им даже не выдавали индивидуальной хлебной пайки, хлеб просто лежал на столе, и каждый мог отрезать себе столько, сколько ему хотелось. Складывалось ощущение, что лагерный режим становится близким тому, что был описан Достоевским в его «Записках из мертвого дома».[34]
В моих глазах снижение террора было связано с назначением на пост народного комиссара внутренних дел Лаврентия Берия, заменившего дегенеративного фанатика Николая Ежова.[35] Берия несколько подправил политику сталинского террора: ввел 20-минутную прогулку для заключенных, разрешил им пользование тюремной библиотекой, вернул до некоторой степени чувство безопасности руководителям промышленности, посылал специальные комиссии для расследования причин высокой смертности в лагерях, но одновременно был непреклонен в проведении пыток, жестокостей, ссылок там, где они, по его мнению, были необходимы. Дочь Сталина Светлана Аллилуева пишет в своих воспоминаниях,[36] что когда ее мать, покончившая позже жизнь самоубийством, попросила Сталина не приближать к себе глубоко ей антипатичного Берия, тот ответил, что Берия — замечательный чекист. Безусловно, Сталин был прав. Со времен моего земляка Дзержинского, как, впрочем, и во времена Ягоды, НКВД походил на сумасшедший дом, охваченный страхом перед агентами буржуазии, шпионами и вредителями. Берия же старался превратить НКВД в модернизированную службу террора, стараясь оперировать не только страхом, но и полицейским давлением как политическим оружием.
Маркс говорил о необходимости диалектичного подхода к социальной жизни общества. Берия был прекрасным диалектиком террора, убийств и депортации. Мы не знаем, кто именно решил расстрелять польских офицеров в Катыни — Сталин, Берия или Меркулов,[37] но хорошо известно, что оно было принято после тщательного индивидуального изучения пленных в лагерях в Козельске, Старобельске и Осташкове. Мы также знаем, что расстрелом руководили из Москвы, т. е. он был централизован, именно об этом говорят те телефонные переговоры с комендатурой козельского лагеря, что я описал в «Катынском преступлении». Решение о расправе было принято Москвой не в условиях войны или политической напряженности, а, напротив, в период некоторой внутренней разрядки, свидетелем которой я был во время моего пребывания в смоленской тюрьме.
33
В «Архипелаге ГУЛАГ» Солженицына и в «Крутом маршруте» Евгении Гинзбург упоминаются каменные шкафы, в которых люди могли либо только стоять, либо только сидеть, в зависимости от конструкции шкафа. Эти помещения применялись в качестве карцеров и иногда в качестве одного из элементов допросов. Есть свидетельства, что некоторые заключенные проводили до трех недель в этих шкафах. Однако других свидетельств о существовании железных шкафов-карцеров в мемуарной и советологической литературе найти не удалось. Безусловно, отсутствие упоминаний о них никак не может ставить под сомнение свидетельство Свяневича.
34
Б. Яковлев в своем фундаментальном труде «Концентрационные лагеря в СССР», изданном в 1983 году канадским издательством «Заря» об этом периоде в истории советских лагерей пишет следующее: «Этот период (1939–1940 года) ознаменовался новым притоком заключенных, арестованных еще во времена ежовщины, но задержанных в следственных тюрьмах.
О созданных в этих годах закрытых изоляторах имеются разноречивые сведения. По-видимому, никому из них не удалось достичь свободного мира. Созданы эти изоляторы были в различных отдаленных местах Советского Союза. Заключенные в них, по ряду сообщений, не принуждались к тяжелому труду и при поступлении становились «номерниками», теряя свои установочные данные.
В этот период лагеря пополнились следующими контингентами:
1. Польским офицерством, избежавшим Катынского уничтожения;
2. Советскими военнопленными, освобожденными из финского плена;
3. Депортированными из Польши, Литвы, Латвии и Эстонии.
В 1940 году в лагерях были произведены массовые расстрелы по норме указанной ГУЛАГом — пять процентов от общего числа заключенных».
35
Николай Ежов занимал пост наркома внутренних дел с 25 сентября 1937 года по декабрь 1938-го, заменив на этом посту Генриха Ягоду. Краткий период «работы» Ежова в НКВД тем не менее был, пожалуй, самым страшным для советского народа. Взяв на вооружение выступление Сталина на февральско-мартовском Пленуме ЦК ВКП(б) 1937 года, провозгласившим борьбу со «шпионами и диверсантами», Ежов и партийное руководство привели страну в состояние постоянной напряженности, всеобщей шпиономании, подозрительности. Террор принял в это время плановый характер, все местные подразделения НКВД получали спущенный им план по аресту и ликвидации «врагов народа». Однако очень скоро Ежов выполнил свою функцию палача и стал более не нужен Сталину. В июле 1938 года Ежов совместил обязанности наркома НКВД и наркома водного транспорта, а Берия был назначен заместителем наркома НКВД. В декабре того же года Берия был назначен наркомом НКВД. Ежов, в отличие от своего предшественника Ягоды, не был объявлен шпионом или врагом, он просто «исчез» из советской печати и общественной жизни. Достоверных данных о его дальнейшей судьбе нет.
36
Имеются в виду книги Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу» и «Всего один год». (Прим. переводчика.)
37
Всеволод Николаевич Меркулов — заместитель наркома НКВД. С 1941 года, после отделения от НКВД наркомата госбезопасности (НКГБ) Меркулов был назначен наркомом госбезопасности, в 1946 году он был обвинен Сталиным в некомпетентности и заменен на этом посту Виктором Абакумовым. Расстрелян вместе с Берия в декабре 1953 года.