От моих сокамерников я уже знал, что призыв к очищению совести и признанию — стандартный прием советского следствия, что он вызывает у многих смех, но на других все-таки производит некоторое впечатление, и они следуют этому призыву. Для меня же все это было лишь еще одним подтверждением моего давнего убеждения, что советский метод дознания носит инквизиционный характер. В средние века женщина, обвиненная в связях с дьяволом, также должна была очистить свою душу признанием. Но однажды я все же не сдержался и бросил в лицо следователю:
— Шпионом я никогда не был, в Советский Союз не ездил. А если бы даже и был, то нет в этом ничего зазорного: это было бы исполнение моего долга, так же, как советских детей учат всегда и во всем служить своему государству.
Следователь на некоторое время задумался, удивленный моим ответом, а потом заявил, что, возможно, я и прав, действительно, ничего аморального в моих действиях не было. Но тогда меня следует расстрелять как неподдающегося исправлению врага Советского Союза.
Однако вскорости он заявил, что, видимо, придется применить ко мне другие методы допроса, которые смогут мне развязать язык. Я знал, что это означает перевод в лефортовскую тюрьму, где были специальные приспособления для пыток. Но от своих сокамерников я также знал, что после назначения Берия на пост наркома внутренних дел на применение пыток следователь должен получить в каждом отдельном случае разрешение высших властей.[47] На следующий раз меня, вызвав на допрос, привели в совершенно другую часть здания. Мы шли по коридорам, устланным коврами, и пришли в кабинет, также с коврами на полу, где нас встретил высокий офицер, кажется, подполковник НКВД. Мой следователь тоже был в кабинете. При нем была папка, видимо, с моим «делом». На меня направили свет всех бывших в комнате светильников, следователь уселся в углу кабинета на диване, а допрос повел подполковник. Он сразу же заявил, что не имеет смысла ничего скрывать, и так все ясно: читал лекции в университете, публиковал статьи, ездил за границу, встречался с людьми, участвовал в дискуссиях, собирал информацию о СССР, ко мне приходили люди с явно коммунистическими взглядами, и я давал им изданные в Советах книги. Но ведь в таком случае все мои связи с польской разведкой были бы просто абсурдом или они были такого низкого мнения о нашей разведке?
Допрос постепенно превратился в долгий разговор на разные темы. Например, он расспрашивал меня о деятельности ПОВ. Я ему объяснил, что это скорее исторический вопрос, чем актуальность в предвоенной Польше. Кстати, во время этой беседы случайно всплыла и тема польских военнопленных. Я заметил, что не совсем понимаю, отчего меня отделили от других пленных: я не был советским гражданином, а то, что делал у себя дома, никак не подпадает под действие советских законов, и, следовательно, со мною должны обращаться по общепризнанным правилам обращения с военнопленными. Но подполковник не обратил особого внимания на мои слова, но сказал, что в СССР есть лагерь польских пленных и что там в целом совсем неплохие условия содержания. Я тогда подумал, что эта фраза, прежде всего, направлена на то, чтобы заинтересовать меня в сотрудничестве со следствием. Сейчас же я полагаю, что он имел в виду Грязовец, о котором мой следователь мог ничего и не знать. Это был единственный момент во время следствия, когда я что-то слышал о судьбе моих коллег.
После встречи с подполковником следствие приняло более интеллигентный характер. От меня перестали требовать списка польских агентов, но стали постоянно твердить, что я-де проводил анализы экономического и общего положения СССР по заказам польской разведки и МИДа. Я же отвечал, что ни я, ни Институт Восточной Европы таких анализов не составляли, и, сколько я знаю, никто никогда от нас их не требовал. Но я соглашался, что составление подобных анализов могло бы быть логичным: мы существовали на общественные деньги, и было бы вполне логично отрабатывать их таким путем. Но факт есть факт — мы их не делали. Если же говорить обо мне лично, то я просто не имел на это времени, преподавая теорию экономики на двух университетских факультетах. Одновременно я заявил, что не имел бы ничего против, если бы кто-то попросил меня сделать эту работу. Я твердо стоял на своем принципе: я полностью лоялен в отношении польского народа, и особенно сейчас, когда мой народ бьется не на жизнь, а на смерть с врагом, и когда жива вера в то, что придет день и Советский Союз станет нашим союзником в этой борьбе. Но, честно говоря, в последнем моем положении я не был очень уверен. И это была не только моя точка зрения, но точка зрения всех пленных козельского лагеря.
47