А туман, ползучий осенний туман, подступает со всех сторон, крадется по виноградникам. Еще немного — и уже не видно ни Иорама, ни виноградных лоз. Все окутано серым туманом.
И… вот он здесь, Иорам, лицом к лицу с недвижной, как туман, серой, праздной жизнью! Ни одной сочувствующей души! Единственный близкий человек, родной брат — и тот чужд его образу мыслей!
Нет, только бомба! Да и того мало для этой стоячей, болотной жизни!
— О, как отвратительна нищета!.. Это болото… Эти покосившиеся хижины… Искривленные мозги!.. Откуда она взялась, такая жизнь? Кто ее выдумал? — спрашивал в сердцах Иорам, но ниоткуда не было ему ответа.
Не слышно было больше и подземного гула.
И Иори стала мелководной.
Что ему было делать?
Случалось иной раз даже так, что анархист и поп, в эту морось, когда на душе так же пасмурно, как на улице, заключали на короткий срок «перемирие» и принимались за «совместное питие». Начинали с «утренней чарки». Пили с охотой, без удержу.
Поначалу поп, из страха перед «бомбами», не решался перечить анархисту, но потом, после четвертой, примерно, чарки, смелел и рвался в спор.
Иорам выходил из себя, метал молнии, вращал белками глаз, но тут вдруг горькая мысль о бесцельности и бесплодности словесных битв с попом вспыхивала у него в мозгу, он бессильно откидывался, прислоняясь спиной к грязной стене духана, готовый схватиться за волосы и закричать:
— Помогите!
А на дворе по-прежнему моросило, моросило бесконечно, безутешно, безнадежно — мгла, тучи и туман затемнили весь белый свет.
ЦИЦИКОРЭ
Будешь старший над селеньем.
Дел вершитель многотрудных,
Первый в тяготах и бедах…
Народное
Плачут женщины в деревне:
Смерть к старейшине пришла.
Смилуйся над ним, создатель.
Не осироти села!
Народное
По деревенской нашей улице шагает степенной, бодрой поступью рослый, статный, осанистый сельский старейшина Цицикорэ — седоусый и благообразный, в длинной черкесской чохе, с неразлучной своей длинной, суковатой палкой в руках.
Эта палка была как бы предводительским жезлом Цицикорэ. Рассердившись, он грозно потрясал ею, а убеждая собеседника, с силой ударял об землю в подтверждение своей мысли.
Молча шагал Цицикорэ по улице, — и всякий, даже не зная его, понял бы при первом же взгляде, что перед ним не простой человек.
Увидев меня после долгого отсутствия, он искренне радовался; бывало, вернусь летом, на каникулы, в деревню, попадусь ему где-нибудь на глаза — и он скажет мне, ласково улыбаясь:
— От встречи с тобой прибавилось мне три года жизни и одна неделя! Учись, учись, старайся, может, такие, как ты, ученые, земле нашей счастье принесут!
А однажды он хлопнул меня по плечу и проговорил торжественно:
Почему мое имя могло быть начертано на стенах древнего храма, я не понял и не осмелился спросить; но мужественный этот комплимент очень мне понравился.
…Не было детей, продолжателей рода у дяди Цицикорэ.
— Для чего мне дети? И без них есть о ком позаботиться, вся деревня у меня на плечах!
Правду говорил Цицикорэ! Сказано: мир да село, а мир-то кто — один человек! Целый день крутился он, радея о сельских делах, и даже ночью думал о том, как бы принести людям посильную пользу. Но не любил хлопотать зря, тратить труды свои понапрасну Цицикорэ, старейшина, предводитель и законодатель села! Всех он наставлял и вразумлял, и все стонали под его непрошеным игом. Да, Цицикорэ был заботник, радетель всей общины, он ревностно пекся о селе — хоть люди частенько и говаривали с улыбкой, что, собственно, никто его не поставил над селом, ни царь, ни бог, ни народ. Возможно, причина крылась в том, что прадед Цицикорэ Иотам был во времена царя Ираклия сельским старостой и Цицикорэ чувствовал себя главою села как бы по наследству.
Так или иначе, а Цицикорэ от своего не отступался.
Обвиняли его люди в гордости и высокомерии, говорили, что очень уж он заносится, много о себе воображает. Конечно, суровый Цицикорэ поблажек не давал никому; но была в нем настоящая человечность и отзывчивость, и судил он справедливо. Для друга и доброхота Цицикорэ был, что называется, душа человек.