Мою еду принесла молодая официантка, лет восемнадцати, с усталым лицом и живыми, любопытными глазами, в которых еще не погасла искра надежды. Ее бейджик гласил: «Бекки».
— Вам еще что-нибудь? — спросила она, пытаясь улыбнуться профессиональной улыбкой, которая плохо приставала к ее юному лицу.
— Может, информации, — сказал я, показывая удостоверение. — Джон Келлер, детектив. Расследую смерть Лоретты Мэйсон.
Ее улыбка мгновенно исчезла. Она оглянулась на пустой зал, но инстинктивно понизила голос.
— Я… я ничего не знаю. Она сюда нечасто заходила.
— Вы знали Джейн Уоллес? — спросил я напрямую, решив сменить тактику.
Она кивнула, ее глаза наполнились внезапной влагой. Она быстро вытерла их краем фартука.
— Мы иногда общались. Она была… другой. Видела мир как-то иначе. Всегда что-то рисовала, даже на салфетках. Говорила, что хочет уехать в Париж.
— И Эрика Кроу? Она с ним встречалась?
— Да, — прошептала она, снова озираясь. — Он ее обожал. Такие разные… он из той жизни, знаете ли, а она… она была вольной птицей. Но он смотрел на нее, как на чудо. Такое в кино показывают. А потом она исчезла. И он сломался. Стал молчаливым, закрытым. Теперь он всегда один, ходит, как тень.
— А что насчет отца Донована? — сменил я тему, почуяв слабину. — Он их духовный наставник? Венчаться собирались?
Лицо Бекки исказилось от внезапной, неподдельной ненависти. Такая ненависть рождается только от личной боли. Она наклонилась ко мне так близко, что я почувствовал запах ее дешевого шампуня и жареного картофеля.
— Он — гад. Гад в рясе. Он ко всем девочкам пристает. И к мальчикам тоже, говорят. Ко мне приставал, когда мне двенадцать было. В воскресной школе. Говорил, что это наш маленький секрет с Господом, что так он проверяет мою веру.
Ледяная волна прокатилась по моей спине. Вот оно. Ключ. Грязный, скользкий, но ключ. Именно то, что я искал.
— Вы кому-нибудь рассказывали? Родителям?
— Родителям. Они пошли к нему. Были в ярости. А на следующий день к нам домой пришел шериф Блейк. Не один, с еще одним офицером. Сказал, что я фантазерка, что я все выдумала, чтобы привлечь внимание, и что если мы не заткнемся и не прекратим позорить уважаемого человека, то моего отца уволят с молокозавода. А отец Донован потом принес нам большую корзину с продуктами к Рождеству. Как милостыню. Сказал, что прощает нас. — Ее голос дрожал от ярости и унижения, глаза блестели от непролитых слез.
Я поблагодарил ее, оставил на столе крупную купюру — слишком крупную для чаевых, — и вышел. Воздух снаружи показался мне грязным после той грязи, что я только что узнал. У меня в руках была бомба. Теперь я знал, как заставить Донована заговорить. Но делать это следовало осторожно. Не в церкви. Не на его территории.
***
Я решил подождать. Посмотреть, куда он пойдет, с кем встретится. У меня было чувство, что его страх не ограничивается только мной. Он боялся кого-то еще.
Я устроился в своей машине напротив церкви, притушил свет и закурил, приготовившись к долгому ожиданию. Часы тянулись медленно. Город жил своей размеренной, сонной жизнью. Машины проезжали редкими огоньками, люди шли по своим делам. Ничего не происходило.
И тогда я увидел его. Донован вышел из боковой двери церкви, не в рясе, а в обычном темном костюме и шляпе, надвинутой на глаза. Он огляделся по сторонам, быстро и нервно, и зашагал в сторону от центра, направляясь в беднейшие кварталы города.
Я последовал за ним пешком, держась на почтительной дистанции. Он шел быстро, не оглядываясь, явно знал куда и зачем. Он свернул в узкий, грязный переулок за городской прачечной. Я прижался к стене, выглянул из-за угла.
В переулке его ждал шериф Блейк. Он стоял, прислонившись к кирпичной стене, и курил сигару. Донован что-то сказал ему, жестикулируя. Блейк слушал его с каменным лицом, затем кивнул, достал из внутреннего кармана пиджака конверт и сунул его Доновану. Тот жадно схватил его, сунул в свой карман, кивнул и, почти побежав, скрылся в другом конце переулка. Блейк посмотрел ему вслед с выражением глубочайшего презрения, бросил сигару, раздавил ее каблуком, сплюнул и неспешно пошел в противоположную сторону.
Я стоял, прилипший к холодному кирпичу, и пытался переварить увиденное. Шериф платит священнику. Но за что? За молчание? За информацию, полученную на исповеди? Это было чудовищно. Это было даже не коррупция. Это было нечто большее. Это было системное разложение, пожирающее город изнутри.