Выбрать главу

— А сейчас она где?

— На сто лет впереди!

— Хорошо тебе стало впереди? Что ты там такое интересное увидал, Вовчик?

Вова-гинеколог нервно объяснял, что такое финансовый капитализм и почему даже бездельник Витя может стать совладельцем огромного концерна, сделаться партнером «Чейз Манхэттен Банк» или «Газпрома». Приобретаешь акцию, она растет в цене, ты берешь кредит у банка под стоимость своей акции, покупаешь в кредит бензоколонку, аккуратно платишь процент, прибыль растет, что тут неясно? Экскурсы в экономику не помогали — грубый Витя не верил ни Вове, ни журналу GQ, ни экономистам чикагской школы.

Гинеколог приходил в бешенство:

— Экономика символического обмена — понимаешь ты, рязанский болван, что это такое?

— Сам ты болван! Подотрись своими акциями!

— В самом деле, Вова, — говорил Татарников примирительно, — с акциями вышла незадача. Я считаю, надо держаться эритроцитов. Что касается меня, показатели идут вверх. Не знаю, как там Доу Джонс, а мой график стабилен.

— Во-во, еще Доу Джонса вспомни, мандавошку эту. Сталина надо, вот я тебе что скажу. А без Доу Джонса обойдемся.

— Витя, — успокаивал Сергей Ильич, — не торопи события.

— Ты историк, Сергей Ильич, — кричал Вова-гинеколог, — ты объясни ему! Ты с такими людьми знаком! Ты такие книги читал!

Вова-гинеколог проникся доверием к Сергею Ильичу после того, как увидел, что главный редактор демократической газеты, Александр Бланк, пришел проведать умирающего.

— Вот к нему сам Бланк ходит! — орал гинеколог. — Ты бы хоть с умными людьми поговорил, валенок рязанский, если сам не понимаешь! Тебе демократию строят, а ты сидишь, в носу ковыряешь! Объясни ему, Сергей Ильич!

Историк Сергей Ильич Татарников объяснял себе все довольно просто — но делиться мыслями не хотел.

К тому моменту, как страна пришла в негодность, граждане уверились в вечном царстве демократии — столь же пылко, как были они уверены в вечном торжестве СССР. Когда сенатор Губкин спросил у своего приятеля, министра финансов, на какой срок, по его мнению, пришла правящая группа к власти — министр не замедлил с ответом: «На триста лет — как Романовы». Даже скептический Саша Бланк рассуждал про долгое правление императора Августа — и вообще, поминать Августа стало принято. Говорили о том, что был некогда в Древнем Риме такой император, который принял под свою сильную руку истомленное раздорами государство. Тридцать семь лет обладал трибунской властью и двадцать один год был императором, несчетное количество раз избирался консулом, брал верховную власть — и устранялся от нее, а потом снова брал, ибо кому и властвовать, как не ему. Август именовал себя отнюдь не «император», но «принцепс», то есть первый среди равных, принцепс — это своего рода премьер. При Августе и демократия цвела, и экономика колосилась, и колонии благоденствовали, и усобицы он замирил. Был такой император — мудрый, что твой полковник госбезопасности.

Обыкновенно Сергей Ильич говорил Бланку: «Тебя не удивляет сочетание: император — и демократ?» Бланк отвечал: «Особенность нынешней империи в том, что ее сила в среднем классе, а средний класс — это и есть демократия». — «Значит, если уберут средний класс, то империя изменится?» — «Средний класс веками создавался! В один день не уберут». — «Помилуй, тот средний класс похож на этот, как древние египтяне на современных. Вот скажи, что наш средний класс производит?» — «Как что? Средний класс — совладелец валового продукта!»

Современный средний класс создали путем символического обмена, вывели обывателя методом банковского кредита, как гомункулуса в пробирке. А вот сколько лет гомункулус проживет — не сообщили, решили не говорить. Те граждане, которые называли себя средним классом, неожиданно обнаружили, что, помимо их символической жизни, существует еще и реальная жизнь — оказывается, никто ее не отменял. Наличие акций, несомненно, уравнивало обывателей с банкирами и президентами — но кроме акций у президентов были еще дворцы и яхты — и, когда акции обесценились, эти дворцы никуда не делись. А у представителей среднего класса дворцов не было; акции у них по-прежнему оставались, а больше ничего и не было.

То, что произошло, следует определить как коллективизацию, думал Сергей Ильич. Это вторая коллективизация в новейшей истории. Произведена новая коллективизация уже не беднотой совокупно с комиссарами, но финансовым капитализмом. То есть это коллективизация не снизу, но сверху, не ради коммунистической утопии, но ради конкретной империи. Жертвой и в том и в другом случае оказался средний класс, и всякий раз во имя государственного строительства. С акциями смешно получилось, думал Сергей Ильич. В Риме изменения начались как раз после битвы при Акции — далее следует императорская история, власть преторианцев, и так далее.

Интересно то, что первая коллективизация последовала за кризисом 1929 года и сегодняшняя коллективизация также неминуемо следует за кризисом. Нет, интересно даже не это. Интересно то, зачем приходит коллективизация. Интересны тридцатые годы.

— Скажи, Вова, — спросил Сергей Ильич, — враги финансового капитализма — они ведь враги демократии?

— Наконец, хоть один разумный человек нашелся. Слушай, рязанская дубина!

— А враги демократии — они ведь враги народа?

— Само собой. Демократия — это же власть народа.

— И что мы будем делать с врагами народа?

— Наказывать, что же еще?

— Вот видишь, Витя, — сказал Сергей Ильич, — и спорить вам, оказывается, с Вовой не о чем. Прищучат твоих обидчиков.

— Ох, боюсь, не доживу.

Вова-гинеколог прекращал спор, уходил, поджав губы, к себе в палату, уносил стопку журналов и газет. Там, в своей палате, он продолжал анализировать исторический процесс, брал красный карандаш, отчеркивал абзацы в передовых статьях — и всякий день делился новой версией происходящего. Он понимал, что все идет правильно, но нечто такое присутствовало, что не давало покоя.

— Ну что ты, Вова, нервничаешь? — успокаивал его Татарников, — Прогресс — дело болезненное. Сталин говорил: «лес рубят — щепки летят». Вопрос в том, с какой точки зрения смотреть на вещи — с точки зрения начальника лесной промышленности или с точки зрения щепок.

Татарников лежал на спине — пошевелиться не мог, в поле его зрения был только потолок. Хорошая у меня точка зрения, думал он, объективная.

Стабильная точка зрения, и поменять ее невозможно. Причина сегодняшней обиды в том, что обывателю хотелось глядеть на рубку леса глазами лесопромышленников, ему даже предложили купить немного акций лесного хозяйства, ему вдолбили в голову, что он практически соучастник рубки леса. История среднего класса — это история простофили, попавшего на большое производство. Вокруг кипит работа, валят деревья, и вдруг обыватель осознал, что он не промышленник, даже не лесоруб, он всего лишь расходный материал. Это его собираются использовать на растопку, вот незадача. А лес как рубили, так и рубят по-прежнему — и щепки летят во все стороны.

И меня вот срубили, думал Татарников, хотя я еще держусь, еще не вовсе труха. Но топор вошел глубоко.

6

Физики говорят, что не исчезает ни единый атом материи, ни единый сгусток энергии, но и то и другое трансформируется, продолжая существовать. Значит, когда меня не станет, я переплавлюсь в некую свободную от оболочки энергию, перейду в новое состояние, просто утратится одна из форм существования — и только. Видимо, то, что от меня останется, и называется душой. Это они имеют в виду, когда говорят, что душа бессмертна. Надо просто верить. Только верить — и все остальное устроится само собой.

Если существует всеобъемлющее Высшее Сознание (интеллигенты стесняются слова Бог, так назовем Бога — высшим сознанием), то может ли какая-либо идея угаснуть в нем без следа? Свет звезды идет до нас миллионы лет — и возможно, сама звезда уже погасла, но она является в виде света. После моей смерти Бог по-прежнему будет помнить меня, вот такого Сергея Ильича, каким я всегда был. А разве, если я сохраняюсь в памяти у Бога, если мое личное сознание сохраняется в высшем сознании, — разве это не значит, что я не умираю? Единение в высшем сознании — не означает ли оно бессмертие? Я не умираю, просто уходит форма, приданная природой моему сознанию.