Выбрать главу

— Твой конь кличет тебя, — спокойно говорит она спустя некоторое время. — Спускайся скорей. Я тоже тороплюсь.

— И конь подождет, и ты подождешь, — отвечает он повелительно, почти свирепо.

— Конь подождет, а я нет, потому что меня мама ждет, — отвечает она.

— Ты подождешь, — говорит он решительно взволнованным голосом, — чтоб я мог наглядеться на эти твои брови, которые тебе сами черти над глазами нарисовали.

— Гляди, — говорит она и послушно, точно ребенок, становится перед ним и, как раньше, выражает свое удивление одними бровями. А затем, побледнев, вдруг добавляет:

— Я тебе сказала, что ты дурак! — и хочет идти дальше.

Он снова останавливает ее, бросив на этот раз ей под ноги свою шляпу.

— Гляди! — говорит он. — Мы здесь вдвоем, одни на всю Чабаницу. Тебе что, не страшно? — и в его голосе слышится что-то недоброе.

— Вдвоем по эту сторону горы, — отвечает она спокойно.

— По эту, — повторяет он и пожирает ее горящими глазами.

— И по ту, — говорит она. — А раньше, когда тебя не было, я была совсем одна. Почему же мне с тобой бояться? Говори, что хочешь сказать, поскорей, — добавила она поспешно, — а то в долине мама ждет. Она шутить не любит.

Ее слова действуют на него, как ушат холодной воды, — он успокаивается и глядит с удивлением на нее.

Теперь и она смелее смотрит на него, в его большие голубые глаза, которые словно хранят в своей глубине кусочек неба и влекут к себе своей добротой.

— Почему ты так всегда со мной разговариваешь? — спрашивает он с немой мольбой в голосе и с выражением отчаяния в глазах.

— Потому что ты так спрашиваешь. Не задерживай меня больше. Я тороплюсь!

Он сжимает кулаки.

— А коли я вовсе не захочу тебя отпустить?

— Тогда я тебе в десятый раз скажу, что ты дурак, и ты меня отпустишь!

Пораженный до глубины души непостижимой твердостью ее характера, чью власть он только теперь начинает чувствовать и которую не может преодолеть, — он вдруг уступает ей дорогу и вместе с ней спускается с горы к тропинке.

Они идут рядом.

Молчат. Напряженное, клокочущее молчание.

Она бела, как голубка, а у него высоко вздымается грудь, и он весь дрожит.

Сойдя на белую тропинку, он садится, не говоря ни слова, на коня и, не удостоив ее даже взглядом, поворачивает обратно; она также безмолвно, тоже не взглянув на него, исчезает где-то в лесу, — и больше он ее не видит.

Долго, долго не слышно ничего, кроме редкого топота лошадиных копыт, потом затихает и он, и тогда доносится протяжный, тоскливый, просящий голос Гриця: «Туркиня, придешь?»

И вскоре после этого, будто чистый звон колокольчика, будто звук рассыпающегося жемчуга, долетает к нему: «Не при-ду!»

И, слабо дрожа в воздухе, словно борясь с тишиной леса, отзывается эхо, проносится в шуме деревьев второй и уже последний раз: «Не при-ду!»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Вернулся домой Гриць, будто отравой опоенный. Не ест, не пьет, не спит; трезвый, а между тем ни за какую работу не берется.

Не может.

И неотступно преследуют его черные глаза, черные брови и два цветка красного мака. Больше он ничего не видит.

Отец, мать бранят, а его это словно и не касается вовсе. Выслушает молча, что заслужил, и скроется с глаз долой, а потом идет на гору к лесу, на широкий луг, где пасутся коровы и лошади. Бросится где-нибудь в траву, да и лежит там. Долго ли коротко ли — о том он не беспокоится. Ему все равно. Вокруг него покой, тишина, мошкара кружится на солнце, позванивают колокольчиками телята, в воздухе стоит однообразный шум пихт — и все это ему по сердцу. Больше ему ничего не нужно.

— Разленился наш Гриць вконец, — жалуется мужу хозяйка-мать, и тот после этого вдруг накричит на него. А Гриць вскипит так, будто в его жилах забурлила застывшая было кровь, взбунтуется против хозяина и огрызается.

— Ну и что ж? Я к вам поденно нанялся? — спрашивает он высокомерно и уходит подальше твердым шагом, чтоб не дошло между ним и отцом до ссоры, причем тогда бы пришлось снова выслушивать, что он из милости вскормлен, что он неблагодарный и все прочее, что от него только горе да заботы. Он садится на своего черного как смоль коня, которого любит больше, чем людей, и уезжает куда глаза глядят на день-два в горы или за гору, в маленький венгерский городок. Ему безразлично куда, лишь бы скорее с глаз долой.

— Бог знает, чью плоть и кровь мы вскормили нашим хлебом, нашим трудом, — печально раздумывает отец-хозяин. — Ни к работе, ни к хозяйству, всегда бы только бездельничать, чужими руками жар загребать, другим бы приказывать! Панская натура... эх-эх-эх! — покряхтывает хозяин и, наконец, умолкает.