Он вскрикнул бы, да боится. Она сразу же исчезнет. Даже сердце в груди учащенно забилось.
Лежит, не шевелится...
Но в конце концов надо же. Он вскакивает на ноги, снимает шляпу и, низко склонившись, почти касаясь шляпой земли, идет так, покорно склоненный, прямо ей навстречу.
— Туркиня!
Она увидела его. Скорее, чем полагал, — узнала по коню, сердцем почуяла.
— Ты здесь? — спрашивает она, и брови ее выражают удивление. Опять такая, как всегда, он это сразу почувствовал.
— Добрый день, Туркиня, коли уж ты так себя величаешь, — начинает он и выпрямляется. Может, хоть сегодня будет она другой.
— Я пришла тебя видеть, — говорит она просто и смотрит ему в глаза, но опять почему-то лицо и даже губы ее бледны.
Он упал перед ней, как перед царевной, на колени, кланяется.
— Не кланяйся мне столько раз, с меня хватит и одного поклона. Только моей матери кланяются больше. Ее называют пани.
— А тебя?
— Я — Туркиня!
— Почему же это?
— У меня вот, — говорит она и показывает на золотые полумесяцы в ушах, — турецкие сережки.
— Кто тебя так окрестил? — спрашивает он.
— Люди в селе. Ты разве не слыхал про меня? — спрашивает она.
— Нет.
— Ты не бываешь в нашем селе?
— Был несколько раз, но больше хожу на венгерскую сторону. Был как-то в вашем селе и на престольном празднике, но тебя тогда не видел.
— Откуда ты знаешь? — говорит она и чему-то заранее улыбается.
— Почему ты смеешься?
— А почему бы нет?
Он обиделся.
— Гляди, — говорит он и хмурит брови, — чтобы как-нибудь люди не посмеялись над тобой.
— Надо мной не посмеются, — говорит она уверенно и горделиво.
— Ишь ты! — передразнивает он ее.
Она не обращает внимания.
— А про тебя я, кажется, слышала, — отзывается она погодя, — да только не видела и не знала, как тебя зовут.
— Гриць, — говорит на это он.
— Это ты уже говорил, — отвечает она. — Но наше село большое, и многих так зовут.
— Гриць... Гриць, — твердит он, ударяя себя в грудь. — Тот, за кем все дивчата бегают, кто пляшет так, будто ногами пишет, кто во всем селе лучше всех на трембите играет... тот Гриць. Этой зимой я буду, может, и в вашем селе, — добавил он. — У одного моего товарища там живет дядя, и он передавал, чтоб тот пришел к нему, у дяди на примете для него красивая и добрая дивчина. Тогда гляди... — грозит он и прячет под черным усом улыбку, которая очень красит его.
Она молчаливо поднимает черные свои брови, удивляясь его словам.
— Ничего. Будем любить друг друга.
Она сначала молчит, а затем спрашивает:
— Ты тоже посвистываешь тем дивчатам, которых перестаешь любить?
— А что ж, — отвечает он. — Стану я плакать? Разве вот по тебе плакал бы — потому ты во какая красивая!
Она глядит на него своими большими глазами, а потом словно машинально схватывается за свои красные цветы и, вытащив их из-за ушей, молча роняет на землю.
— А что делают те, которым ты посвистываешь? — спрашивает она затем и требовательно впивается в его лицо своими черными глазами.
— Разве мне их учить? — отвечает он. — У них свой ум, а у меня свой. Меня никто не учит. Неуч я.
— Верно, уходят куда глаза глядят, — задумчиво произносит она вполголоса.
— Не беспокойся о них, — утешает он и, подойдя близко к ней, заглядывает ей ласково в глаза.
— Мне ты не будешь посвистывать, — отвечает она вдруг твердо, решительно, а в то же время погружает, топит свой взгляд в его глазах.
— Тебе нет, — говорит он убеждающим тоном. — Ты моя ласточка.
— Ты! — вдруг произносит она угрюмо и протягивает отстраняющим жестом руки так, что ее растопыренные пальцы упираются ему в грудь. — Ты! — повторяет она еще раз. — Ты знаешь что?
— Знаю, — отвечает он, и глаза его смеются. — Ты прекрасна, как боярыня, и я тебя люблю!
— Ишь ты! — отвечает она.
— Ишь ты? — повторяет он вопросительно, и в его голосе звучит огорчение.
— Гей, Туркиня, Туркиня, — прибавляет он, и его голос и глаза выражают грозу, — счастье твое, что ты красива, а то...
Она быстро подносит руки к ушам и чувствует, что цветов нет.
— А вон они, на земле, — говорит он почему-то с внезапной покорностью, которой старается вызвать ее расположение.
— Сами выпали? — спрашивает она словно самоё себя, не спуская с него глаз.