Выбрать главу

— Ага! — сказал Рейнхарт.

— Мне хотелось бы узнать, какая разница между улицей с людьми и улицей, на которой нет людей.

— Очень тонко, — сказал Рейнхарт. — Очень похвально.

— Очень необходимо, — сказал Рейни.

Рейнхарт проводил его до лестничной площадки и вернулся к кастрюле с джином.

«Так. Кого мы встретим Пасхой?» — спросил он себя.

Рейни поднялся к себе и положил остатки мороженого в холодильник. Потом он лег на кровать и стал думать о злобных насмешках, которым подвергся внизу. Он поднял левую руку и внимательно осмотрел ее бледную кожу и вены — в его сознании всплыло слово «отталкивающий». Сделав выбор в пользу жизни, он должен принять, наряду со всем остальным, и то, что он производит отталкивающее впечатление. Но приятие этого — опасно: оно рождает нездоровые размышления и колоссальную горечь, которая может его сгубить.

Где-то в ходе событий он утратил элементы, необходимые для контакта с людьми. А вернее, подумал он, просто их отбросил. И стал, как ему однажды сообщил врач, настоящим обвинителем.

Рейни подумал о докторе и вспомнил грязный снег Дорчестера. Он топтал этот снег, будучи следователем Массачусетского бюро помощи детям.

В тот год он жил в комнате на третьем этаже деревянного дома на окраине Кембриджа.

В тот год у него собралась коллекция ремней для правки бритв, кусков кнута и планок с гвоздями. Он освобождал детей от цепных удавок и осматривал ожоги от радиаторов.

Однажды он проснулся с ощущением, что в комнату кто-то принес глаза ребенка.

Доктор был лысый молодой человек и, по слухам, был завязан с политикой.

«У вас весьма оригинальные представления о морали», — сказал доктор.

Рейни встал и вышел на балкон, пытаясь прогнать из головы холодный голос доктора. Он принялся напевать «Loc Chimichimitos». Это была венесуэльская детская песня.

В Пуэрто-Морено он жил в бунгало на краю зеленой пропасти; далеко внизу под его домом на берегу коричневой реки была каменоломня. Верхняя улица его barrio[51] кончалась обрывом; по краю обрыва тянулась проволочная изгородь, которую Рейни поставил вместе с мулатом по имени Родригес. Они поставили ее для того, чтобы дети больше не падали с обрыва.

Дети играли у сточных канав, по которым струились нечистоты, гнилыми водопадами клубясь по склонам, и дети пели «Лос чимичимитос». Рейни постукивал по перилам балкона и улыбался про себя. («Que baile la viaja tam-boure — Que baile el viegito»[52].)

Из детей barrio он организовал баскетбольную команду и добился от нефтяной компании разрешения тренировать ее на стадионе Образцовой Деревни, выстроенной компанией.

Администрация компании тоже не слишком его жаловала, подумал он с гордостью.

Как-то вечером команда Рейни встретилась с юношеской командой Образцовой Деревни и победила; в его команде играли двенадцатилетние ребята, питавшиеся одними печеными бананами, многие из них ночевали на городских улицах, подложив под голову ящик с сапожными щетками.

В этот вечер Рейни и его команда возвращались домой на гору в кузове грузовика, принадлежавшего компании. Ребята хвастали, насвистывали, снова и снова обсуждали наиболее удачные свои броски, а грузовик трясся по змеящейся разбитой дороге. С каждым головокружительным поворотом огни вышек и поселков компании становились все меньше. Они пели и глядели вниз, на нижний мир, с презрением.

«Ai, pobrecitos»[53], — думал Рейни.

Человечность. Тогда он был живым.

«Вар, — подумал он, — отдай мне мою баскетбольную команду»[54].

Жизнь, жизнь. Он не мог с ней расстаться.

Утром, еще до десяти, Джеральдина встала и отправилась за покупками к Швегмену на автобусе, ходившем до Френчмен-стрит. Рейнхарт лежал в постели, то просыпаясь, то снова погружаясь в сны. Жаркий, раздражающий солнечный свет добирался до его глаз сквозь цветную клеенку на окне: Рейнхарт пробуждался, но через секунду сознание его затуманивалось, и он снова впадал в зыбкое забытье. За последние месяцы он привык к такому утреннему процессу — это было привычное состояние, которое, он знал, может закончиться чертями на плечах и розовыми слонами. Оно осложняло утро, но выхода не было — только новые пробежки к тому, что лежало по ту сторону черты. На ранних стадиях, во всяком случае, день предстоял именно такой.

Последнее видение разворачивалось в замусоренных потемках, сумрачном подобии чердака — он был втиснут в стеклянную будку размером с гроб, откуда мог видеть стертые доски пола, заваленного полусгоревшими углями и оберточной бумагой. Там были груды угля и вороха зеленых палок с торчащими ржавыми гвоздями, и в темноту уходили ряды пыльных стеклянных выставочных стендов, где лежали бесформенные заплесневелые артефакты. Он ощущал шум в помещении — не в будке, конечно, она была звуконепроницаемой, — а вне; в сумраке звучал чудовищный грохот за пределами слуха, он чувствовал, как этот грохот ломится в стекло. Он пытался встать на цыпочки, чтобы проверить крышу будки, но она всегда была выше головы; он присел, согнув колени, чтобы посмотреть на половицы, и увидел мелких зверьков с блестящими глазами и мохнатыми параболическими ушами — они шныряли туда и сюда и глядели на него, прижимаясь оскаленными зубами и дрожащими носами к стеклу. Живяки, он знал, что они зовутся живяками.

вернуться

51

Квартала бедноты (исп.).

вернуться

52

«Едет танцевать тамбур — Старый, танцевать тамбур» (исп.).

вернуться

53

«Ах, бедняги» (исп.).

вернуться

54

По преданию, император Октавиан Август (63 до н. э. — 14 н. э.), получив известие о гибели в Тевтобургском лесу (9 н. э.) трех легионов, которыми командовал Вар, воскликнул: «Вар, отдай мне мои легионы!»