Заглянув очередной раз «на борщ» в любимый Домжур, я снова увидел нашего Серафима, смачно уплетающего шашлык. Глаза блестели плутовато и весело, лицо раскраснелось, в козлиной бородке с проседью застряли кусочки лука. Он щедро наливал вино своему сотрапезнику — им снова был Валя Лившиц. Очень толстые стекла очков скрывали его взгляд, Я помахал рукой профессору, но удостоился лишь кивка.
Боже, как я был удручен: меня не позвали на пир к эрудитам! До чего же мне повезло: меня не позвали…
Финал последовал быстро. В октябре 1952 года Валю в Горьком арестовали, этапировали в Москву и уже 31 декабря преподнесли новогодний подарок: смертный приговор за намерение убить товарища Сталина — еще при советской власти, а всех коммунистов без исключения (стало быть, и себя самого) — после ее свержения. Нетрудно догадаться, что основным и единственным уличителем был профессор Покровский, чистосердечно поведавший о том, что во время застолий ему «доверил как другу» затаившийся враг Валентин Лившиц.
В новогоднюю ночь я мчался на центральный телеграф подавать слезную телеграмму Софьи Евсеевны стойкому заступнику всех обиженных и ее бывшему шефу по Наркомпросу Андрею Януарьевичу Вышинскому. Такие же телеграммы ушли на имя сталинского помощника Поскребышева, председателя Верховного суда СССР Волина и других столь же чутких товарищей. В камере смертников Валю продержали более месяца и 6 февраля, когда все инстанции подтвердили полную обоснованность приговора, наконец, казнили.
А еще через месяц пришли за самим Покровским. В ту ночь, когда умер тиран, Лубянка провела массовые аресты особо важных сексотов: ситуация могла повернуться любой стороной, разумная предосторожность никогда никому не мешала, список избранных арестантов на «день Икс» был составлен заранее. (В ту же ночь, кстати сказать, были арестованы поэт Александр Коваленков, директор-распорядитель МХАТа Игорь Нежный и многие другие товарищи, хорошо известные в ту пору литературно-театральной Москве.)
Прошли годы, прежде чем я смог прочитать дело жертвы и дело его палача, едва не загремевшего вслед за Валей. Едва — потому что времена уже изменились, и, отмучившись в Бутырке чуть более восьми месяцев (с правом получать из тюремной библиотеки не более трех книг в декаду — этот куцый духовный рацион он дважды обжаловал по начальству), профессор был выпушен с дивной формулировкой, предложенной военной прокуратурой: «Принимая во внимание, что Покровский как секретный сотрудник органов НКВД-МГБ разоблачил ряд лиц, враждебно настроенных к существующему в СССР государственному строю… из-под стражи освободить».
Арестованный еще в январе 1934 года за «троцкизм» и сосланный в Башкирию на три года, Покровский (цитирую постановление, вернувшее ему свободу в 1953 году), «отбывая ссылку, по личной инициативе обратился в Белебеевское РО ОГПУ Башкирии с заявлением об антисоветской деятельности ссыльных троцкистов и тогда же был завербован в качестве агента. По возвращении из ссылки Покровский продолжал разрабатывать троцкистов и правых…»
«Разрабатывал» он их так успешно, что один за другим те исчезали в лубянских подвалах. Среди наиболее известных его жертв — крупный цекистский функционер Алексей Стецкий, один из самых видных представителей так называемой «бухаринской школы» Петр Петровский (сын члена Государственной Думы царского времени, впоследствии кандидата в члены политбюро Григория Петровского) — журналист, экономист, редактор «Ленинградской правды» и журнала «Звезда».
Счет менее известных шел на десятки. Среди тех, кому — на основании его доносов — была уготована та же судьба, виднейшие юристы, историки, экономисты: их спасла только смерть тирана. Одним был мой учитель, профессор Борис Сергеевич Никифоров, другим — мой коллега, благополучно здравствующий ныне в Соединенных Штатах, — юрист и правозащитник Константин Михайлович Симис.
Бывший ответственный сотрудник бывшего Комитета партийного контроля при ЦК КПСС Н.С. Горохов, не допустивший меня до пяти томов партийного дела Покровского («совершенно секретно», а я без «допуска»!), но прочитавший их сам, сказал мне, что профессор «в буквальном смысле торговал людьми, получая хорошую плату поштучно», то есть за каждого, им «разработанного». Он добавил, что, судя по донесениям Покровского, тот делал это не из-под палки, а «по искреннему влечению, получая не только деньги, но и удовольствие от своей работы».
Особое удовольствие, я думаю, доставляла Покровскому хитроумная, хоть и не слишком оригинальная, метода, которую он избрал. С откровенным наслаждением, отводя душу и чувствуя полную безнаказанность, он излагал перед намеченной жертвой дорогие ему взгляды и мысли («У нас нет диктатуры пролетариата, а есть диктатура руководящей верхушки», «Сталин — негодяй и палач, которого надо четвертовать», «Советский режим это фашистский режим, а все советские люди — рабы», «Мы живем в стране лжи и фарисейства»), дожидался (или не дожидался) подтверждающего кивка своего собеседника, а затем в точности воспроизводил свои же слова, вкладывая их в уста разоблачаемого врага. Его хозяева — отдадим им все-таки должное — усомнились в столь безоглядной откровенности профессорских друзей и решили проверить своего агента, вмонтировав, куда следует, микрофончик перед его очередной душевной беседой.
Лубянка к тому времени уже имела какую-то технику, доведенную до совершенства гораздо позднее. 10 сентября 1952 года хозяева Покровского записали его застольную беседу с Лившицем и установили, что «сомневается в истинности учения вождя» (цитата из приговора) не столько Лившиц, сколько Покровский. Те же сведения содержатся в донесении сексота под псевдонимом «Литер Н.»: «Не Лившиц, а Покровский в беседе с ним допускал антисоветские высказывания» (вряд ли Литер сидел с ними за столом: видимо, подслушивал).
Правда раскрылась, хотя жертву это отнюдь не спасло: ведь тот без возражений слушал откровения собеседника и к тому же о них не донес. Но крамольные речи Покровскому все же вменили. В письме Маленкову из Бутырской тюрьмы он — с присущей ему безупречной логичностью — так парировал доводы следствия: «Что же получается? Получается равносильно тому, что послали человека к гитлеровцам с поручением войти в доверие и занять в целях разведки какую-либо должность, а потом арестовали его на основании показаний, что этот человек служил у гитлеровцев. В данном случае, прилагая в качестве основания для ареста показания <…> Лившица, соответствующие работники скрыли решающее обстоятельство дела, что я имел специальное задание по его разоблачению. тогда показания Лившица выглядят уже не как компрометирующий меня материал, а показывают умение и честность советского разведчика, который сумел вскрыть целую злодейскую программу и сатанинские замыслы заклятого и озлобленного врага народа, его звериную ненависть против советского народа и его вождей».
Одиночная тюремная камера и ожидание пули в затылок не способствуют, как видим, соблюдению грамматических правил и пристойной стилистике — ручаюсь, свои лекции Покровский читал на совсем ином литературном уровне, используя при этом куда более богатый и разнообразный словарный запас.
Хвастливо перечисляя в письме Маленкову всех, кого он «разоблачил для органов безопасности» (среди них и видный историк русского права профессор С.В. Юшков, профессор-экономист Н.А. Цаголов, литературовед В.Е. Евгеньев-Максимов и другие), Покровский восклицал: «Дорогой, любимый Георгий Максимилианович, спасите мою жизнь…. дайте мне оставить детям честное имя, чтобы товарищи говорили: вот был человек, делавший серьезные ошибки, но солнце сталинской критики убило все вредные микробы».