Выбрать главу

Но с Астровым я не встречался. С Покровским — пришлось.

Глава 7.

Кто должен быть мертв и хулим

Мой приход в литературную студию МГУ почти совпал с уходом из нее Павла Антокольского, который руководил ею несколько лет. Под его началом прошли при мне только три или четыре занятия. Но этого было вполне достаточно, чтобы я успел опозориться. Думал: вполне обойдусь ролью слушателя и наблюдателя, да и вообще плохо себе представлял, с чем ее едят, эту литературную студию. Влекло любопытство, не больше. И, конечно, — громко звучащее название: студия! К тому же — литературная! Да еще — Московского университета! Занятия проходили в овальном зале клуба МГУ — на углу Герцена и Моховой: позже в клубе разместится знаменитый Студенческий театр, а еще позже зданию будет возвращен его прежний облик университетской церкви.

Отсидеться и отмолчаться мне Антоколький не дал. Заметив новичка, он тут же меня поднял и предложил представиться. Я начал с года и места рождения — по всем правилам советских автобиографий, — и тут же был оглушен громким хохотом студийцев.

— Поберегите эти подробности для отдела кадров, — сказал Антокольский с пленившей меня невозмутимостью, — а нам расскажите, что вы пишете. Прозу? Стихи?

Ничего подобного я не ждал. Публичная исповедь под взглядами десятков насмешников, — нет, к этому я не был готов. Мое затянувшееся молчание побудило Антокольского продолжить перечень жанров.

— Неужели вы критик? Как раз критиков-то нам не хватает. Или пишете пьесы? До сих пор у нас не было ни одного драматурга.

— Стихи, — мучительно выдавил я из себя.

— Прекрасно, — ободрил меня Антокольский. — Со стихов все начинают. Почитайте нам что-нибудь для знакомства.

Черт меня дернул прийти в эту студию!.. Объявление о ней в университетской многотиражке никаких подробностей не содержало, — я не имел ни малейшего представления о том, что там меня ждет. Но выхода не было, как не было, в сущности, и выбора: мой «творческий» багаж состоял к тому времени разве что из пяти стишков, в которых имелось хоть какое-то подобие рифмы. И ритма. И смысла. Кинувшись в омут вниз головой, один из этих стишков я и пролепетал.

— Ты любишь Надсона? — прогнусавил сидевший рядом со мной долговязый парень, предварительно вытерев нос рукавом рваного свитера. В его пальцах была зажата кипа тонких розовых листочков, на которых я увидел аккуратно перепечатанные столбики стихотворных строк.

— Или Северянина? — раздался ангельский девичий голосок.

— Иосифа Уткина, — подсказал еще один эрудит.

— Не льстите новичку, — остановил этот поток насмешек мудрый мэтр. — Никакого отношения к тому, что мы сейчас услышали, названные вами поэты не имеют. А вы, юноша, — обратился он ко мне, — стихи пока не читайте. Пишите, пишите как можно больше. И выбрасывайте в корзину. Если будет жалко, — оставьте. Потом, когда-нибудь, но не скоро, нам почитаете. А пока участвуйте в обсуждении. Тут подобрался способный народ.

Сразу же вслед за мной зачитывал с листочков свои стихотворные сочинения язвительный мой сосед, и я дерзко ему отплатил, назвав их розовой водичкой, за что тут же схлопотал не упреки, а одобрительный смех и аплодисменты. Не смеялся лишь Антокольский, но по лицу его было видно, что немудреная шутка пришлась ему по душе.

Так началась моя учеба. Я сразу же почувствовал себя в своей среде, застенчивость и робость куда-то исчезли. Эти качества были здесь вообще не в чести, каждый приносил на публичное обсуждение то, что мог и умел, и даже самые едкие шутки товарищей не гасили творческую активность, а лишь побуждали к новым свершениям. В меру способностей и сил.

Я убежден, что именно литературная студия избавила меня от комплекса неполноценности, который не надо путать с критическим отношением к себе. «А-а, и ты страдаешь оттого, что мысль не пошла в слова?! — помнится, говорил Вершилов в „Подростке“ Федора Достоевского. — Это благородное страдание, мой друг, и дается лишь избранным. Дурак всегда доволен тем, что сказал».

Тон в литстудии задавали несколько лиц женского пола и не слишком приятной — скорее, попросту грозной — наружности. Этот свой недостаток они вполне компенсировали надменностью и самоуверенностью — вышучивали всех и вся и вообще вели себя так, словно только им доверены ключи от литературы, только они, и никто другой, имеют право к ней приобщать и от нее отлучать. Их суждения были непререкаемы, а жалкие вирши, явленные народу, не могли, естественно, быть ничем иным, кроме как вкладом в родную словесность. Ровным счетом ничего из них впоследствии не вышло, имена канули в забвение, — даже в области журналистики, где какое-то время они подвизались, перезрелым этим девицам не удалось оставить хоть малюсенький след. А между тем в студии, где они чувствовали себя хозяйками положения, занимались — им не чета — люди незаурядные, у которых не было нужды ни в какой саморекламе.

Именно здесь я познакомился с Володей Солоухиным, который многие годы спустя, в одной из своих повестей, рассказал о нашей студии и вывел меня под моим подлинным именем: у всех других персонажей вымышленные имена. На суд студийцев Володя выносил, как правило, не много стихов, но за каждым чувствовались талант и несомненное литературное будущее их автора. Часто приходил Евгений Винокуров, очень еще молодой, но уже всеми признанный поэт. Стихи обычно читали по кругу — Женя получал слово «вне очереди». Он обычно отнекивался — «Я же не инвалид, зачем мне уступают место?», — ворчал Винокуров. Наконец, сдавался: «Ладно, одно-два». И читал стихов десять, если не больше. Приходили очень модные тогда «фронтовые поэты» — их так и воспринимали, одной обоймой: Сергей Наровчатов, Михаил Львов, кто-то еще. Приходили не учиться — читать стихи в близкой по духу среде. На правах учеников в студии занимались будущие профессиональные литераторы: прозаик (тогда поэт) Василий Росляков, другой прозаик — Валерий Осипов, чья новелла дала возможность Михаилу Калатозову сделать свой замечательный фильм «Неотправленное письмо». За идеологической чистотой следил будущий поэт Василий Кулемин. Патриотические стихи писал и напевно, со смаком, читал студиец Никита Толстой — правнук Льва Николаевича, нынешний академик, крупный филолог-славист. тогда у него еще не было окладистой бороды à la прадед, но близкое родство с графом Львом не мог усмотреть только слепец.

Студию охотно посещали мэтры, очень разные по таланту, по стилю, по направлению. И все равно — мэтры. Помню Михаила Зенкевича, Веру Инбер, Павла Шубина, Александра Коваленкова. Наезжали в Москву и бывали у нас ленинградцы: маститый Всеволод Рождественский, молодой, смешливый Михаил Дудин. Однажды, в промежутке между двумя отсидками, весь вечер провел с нами Ярослав Смеляков, читал щедро и охотно. «В память о знакомстве» — написал он мне на подаренной в тот вечер книге стихов «Кремлевские ели». Но продолжения знакомства, увы, не было: наши пути с тех пор ни разу не пересеклись.

В отличие от других почетных гостей Михаил Луконин пожелал выслушать сначала студийцев и лишь потом почитать что-нибудь самому. Я к тому времени уже осмелел, чуть ли не возомнив, что слово «поэт» имеет какое-то отношение и ко мне. Огласил, когда очередь дошла до меня, длинный стишок — он был написан под впечатлением летнего посещения Крыма и назывался «Крымские легенды». По неведомой мне причине стишок этот чем-то Луконина зацепил, и свое итоговое выступление он посвятил разбору моего дилетантского творения.

— «Здесь воздух сладок, как халва», — цитировал он пьянеющего от гордости за себя «поэта». — Хорошо! Я чувствую на своих губах сладость этого воздуха.

— Но дальше, дальше!.. — взвилась от негодования одна из юных блюстительниц «уровня». — Там дальше: «С ним можно чай глотать вприкуску». Пусть Аркадий расскажет, как ему эти глотки удаются.

— Во-первых, стихи не кулинарная книга, — срезал девицу Луконин. — Они не должны давать рецепты, как и с чем пить взаправдашний чай. А во-вторых, по-моему, это неплохая метафора. Поэзия, если вы еще не забыли рекомендацию Пушкина, должна быть глуповатой.