Выбрать главу

Хорошо еще, что не успели сделать национальным героем советского шпиона с 1934 года — посла Болгарии в СССР — Ивана Стаменова, которого сразу после нападения Германии на Советский Союз Берия пытался склонить к ведению секретных переговоров с Гитлером. Не успели лишь потому, что шпионские доблести Стаменова оставались под строжайшим секретом до тех пор, пока в Болгарии не сгнил вассальный просоветский режим.

Винаров — мне кажется, без большой охоты — довел до конца так славно начавшийся и быстро превратившийся в светский наш разговор, первым поднялся и любезно проводил до двери. Приглашения «захаживать» в гости, естественно, не последовало. «Привет Наташе» был сухим и нарочито формальным.

— Как ты мог быть таким невежливым?! — накинулась на меня Капка, едва мы вышли из подъезда, хотя, право же, невежливым был не я, а скорее хозяин. Так и не понял я, чем остался он недоволен. Вероятно, тем, что принял меня за кого-то другого и был зол на самого себя. Но с тех пор «невежливым» в болгарских домах я уже не бывал, хотя дома были самые разные. Чаще всего, слава Богу, — теплые и душевные.

Простота нравов удивляла только в первый момент, потом вековые обычаи стали казаться чем-то естественным, органичным. Гостей всюду встречали стаканом воды и блюдечком варенья, иногда добавляя к этому плохой шоколад: «Чтобы вам было сладко», — говорила при этом хозяйка дома. Непременную сливовую или виноградную ракию (то есть фруктовую водку) сопровождала одна и та же закусь: порезанные помидоры и огурцы вместе с ломтиками брынзы — из общей миски каждый брал их своей вилкой, персональные тарелки не полагались.

Однажды, попросив чая, я увидел широко раскрытые, испуганные глаза сразу у всех собравшихся: «Вам плохо? Дать лекарство? Вызвать врача?» — раздались голоса. Капка забыла меня предупредить, что чай здесь пьют как лекарство от сильной простуды или общего недомогания, во всех остальных случаях, притом в любое время суток, подавался лишь кофе.

С этим еще можно было смириться — привыкнуть к застольной лексике оказалось гораздо труднее. Принимая советского гостя, каждый считал своим долгом нудно распространяться про нерушимую советско-болгарскую дружбу, именуя меня «братом-освободителем», а всех моих соотечественников — «братушками» и «нашими спасителями во все времена». Лучшим русским писателем все считали Николая Островского, но лучшим романом — не «Как закалялась сталь», а «Молодую гвардию»: имя ее автора почему-то мало кто помнил. В компании родственников или близких друзей семьи мне неизменно предлагали выпить за «братушек-освободителей», за «дорогого товарища Хрущева», за «товарищей руководителей великого Советского Союза» — и это ни при каких условиях нельзя было обратить в шутку.

Вскоре я почувствовал, что начинаю сходить с ума: даже в самых кондовых, самых ортодоксальных советских домах до такой дешевки все-таки не опускались. Речь митинговая и речь домашняя у нас, в отличие от Болгарии, друг от друга существенно отличались. Сначала мне казалось, что эти спектакли разыгрываются специально ради меня, потом я убедился, что таков едва ли не общепринятый стиль жизни и общения даже на семейно-родственном уровне. «Читал ли ты выступление товарища Живкова?» — спрашивал меня за ужином тесть. «Мы сегодня изучали речь товарища Хрущева», — докладывала школьница — сестра жены. Хотя бы в домашнем кругу про этих «товарищей» мы у себя, в Москве, не вспоминали. Приходилось учиться заново.

Впрочем — насчет общепринятости я, наверно, погорячился. Когда в круг моих знакомств, а потом и в дружеский круг вошли иные люди, стиль общения, а значит, и лексика собеседников, несколько изменились. К своей радости я убедился, что не все столь безумно зашорены и не все так панически боятся друг друга. Профессор-юрист Борис Быров, обладатель двух университетских дипломов — германского и австрийского, — без всякой утайки сказал мне, что за пять веков рабства болгары научились хитрить, чтобы выжить, и что число оболваненных «народной властью» все-таки меньше, чем мне могло показаться. Навязанный стране режим он называл тираническим, а тот, царский, который считался фашистским, «был действительно довольно противным, далеким от демократии, но в сравнении с нынешним он на деле гарантировал основные свободы. Хотя бы такую, как свободу уехать».

Я познакомился с одним из самых крупных болгарских историков и теоретиков театра — профессором Гочо Гочевым: он ухаживал за молодой женщиной, учившей Капку русскому языку. До 1944 года Гочо был страстным коммунистом-подпольщиком, сидел в тюрьме, был приговорен к смертной казни. Его спасли советские войска и утвердившаяся в стране на их штыках «народная власть». Гочо сразу проникся ко мне доверием — Зоя (его подруга) и Капка с ужасом слушали то, что он говорил, наконец-то найдя (это было вполне очевидно) давно желанного собеседника:

— Аркадий, ты, по-моему, умный парень, вы все там в Москве должны быть умнее нас! Объясни, что теперь называется социализмом? Тот кошмар, который вы нам принесли? Как может вынести эту казарму нормальный человек? Сколько можно жить с замком на устах? И вот за этот бардак я боролся, рисковал жизнью, был на волосок от смерти! Несмываемый позор…

Еще с большей определенностью высказывался очень известный в стране журналист Алберт Коэн, тоже участник болгарского Сопротивления. Совсем недавно он руководил всем национальным радиовещанием, но был изгнан со своего поста и пробавлялся в журнальчике «Болгарское фото», правда, главным редактором. Он не сразу осмелился объяснить мне причину своего краха. Присматривался, выжидал. Потом сказал — с искренней горечью:

— Как же это могло случиться, что не германские нацисты, которые здесь безраздельно хозяйничали лет десять, а советские товарищи принесли в Болгарию такой звериный антисемитизм? Ведь Болгарии он органически чужд. Даже царь и депутаты парламента спасали евреев от депортации! А теперь в документах появилась графа «национальность». Ее же у нас никогда не было… А для идеологической сферы — ты только подумай! — ввели процентную норму, и я, старый коммунист, боровшийся за эту власть, в квоту не попал. Неужели вы это называете социализмом? Будь начеку, тебе еще достанется за твою фамилию.

Языкового барьера не было — практически все, с кем бы я ни встречался, лучше или хуже говорили по-русски. Скорее лучше, чем хуже. Но Капка иногда долго болтала по телефону в моем присутствии на родном языке, а я не мог ничего разобрать. Была не ревность, а чувство душевного дискомфорта. И я твердо решил освоить язык, не довольствуясь тем, что и без этого меня все понимают: оказалось, не менее важно понимать все самому.

Началось с первой выученной мною фразы — для магазина: «Есть ли у вас мужские нейлоновые носки?» (в тот год этот дефицитный товар стал в Москве особенно модным). Месяца через полтора я мог поддерживать по-болгарски довольно сложный разговор на любую тему, через три моя речь практически мало чем отличалась от речи болгарина, разве что акцентом. Это сблизило меня с новыми друзьями еще больше: русские эмигранты, прожившие в Болгарии по тридцать и сорок лет, в большинстве своем язык так и не освоили. Не потому, что труден. Потому, что не видели в этом особой нужды. И от лени своей (скорее — от спеси) многое потеряли.

Я не фазу заметил, как влюбился в Болгарию. Не оттого только, что это была родина жены. Страна как бы отделилась от дома, от новой моей семьи, зажила в сердце и в душе сама по себе. Пожалуй, нигде — ни раньше, ни позже — я не встречал такой сердечности и отзывчивости, как здесь: близость возникала немедленно, после нескольких слов и рюмки ракии. Мне нравилась облагороженная тонкой примесью европеизма типично восточная неторопливость, ощущение растянутого времени, избавляющего от спешки, от безумного ритма жизни, когда в суетливой погоне за чем-то якобы важным не видится ничего вокруг, а время бесславно уходит, как сквозь пальцы песок… Здесь время как бы замедляло свой бег, способствуя сосредоточенности и углублению в самого себя. Я и сейчас каждый день, проведенный в Болгарии, считаю за два: благословенное продление жизни, доставшееся простейшим путем.