Выбрать главу

Потом была сто десятая в Мерзляковском. От Беговой далеко, зато есть прямой трамвайный маршрут. Известной она стала еще до смены эпох: в начале века. тогда она была частной гимназией для детей из не очень богатых, но все же достаточно состоятельных интеллигентных семей и носила имя своего основателя Флерова. Из ее выпускников досоветского времени самым знаменитым считался король театральной Москвы тридцатых годов, любимец всех кинозрителей Игорь Ильинский — он окончил ее за два года до «революции», о чем нам, новичкам, сообщили на первом же общешкольном собрании. В ней же учился и другой легендарный Игорь — неувядаемый Моисеев.

Школа гордилась своими воспитанниками. У нее была история. У тех двух, в которые судьба занесла меня раньше, истории не было. И уже одно это превращало любого ученика сто десятой в «наследника великих традиций».

Здание отличалось от стандартных коробок советского времени — и внешней архитектурой, и внутренней. Витая парадная лестница настраивала на торжественный лад. В классах висели электрические часы — помню, это поразило меня сначала больше всего. Украшением актового зала — с большой сценой, тяжелым занавесом и взаправдашними кулисами, вполне подходившими для школьных спектаклей, — служил выполненный в острой кубистической манере портрет Фритьофа Нансена.

К тому времени, когда я пришел в эту школу, у нее уже отняли имя великого путешественника и гуманиста, присвоенное в двадцатые годы, когда Нансен, посетив Москву, выступил с лекцией перед учителями и учениками сто десятой. Позже ей дадут имя изобретателя противогаза, престарелого академика Зелинского, который жил напротив, еще позже отнимут и его, а потом уничтожат и саму школу, передав сохранившееся в целости и поныне уникальное здание музыкальному училищу. Историческая память советской и постсоветской власти, как известно, весьма избирательна: такие очаги духовной культуры и рассадники вольнодумства, которые не вписываются в канонические, неизвестно кем установленные рамки, официальному почтению не подлежат.

В сороковые годы имя Нансена уже вообще было полузапретным. Для особо любознательных он еще оставался известным путешественником, первым пересекшим Гренландию на лыжах. А вот в сто десятой учителя по-прежнему почитали его не только как полярного исследователя: они называли его великим гуманистом, организатором помощи голодающему Поволжью и даже «спасителем беженцев — жертв мировой войны», создавшим для них Нансеновские паспорта. О том, что обладателями таковых стали сотни тысяч русских эмигрантов, обретших благодаря этому легальный правовой статус, конечно, не упоминалось, но те, кто в нашей школе вслух воздавал ему должное, отлично знали про эту «маленькую подробность».

К директору школы Ивану Кузьмичу Новикову, по прозвищу «Кузьма», на первых порах никакого респекта у меня, естественно, не было. Директор — он и есть директор: его боятся и стараются не попасть ему на глаза. Не попасть на глаза «Кузьме» было практически невозможно. Почти каждое утро он стоял в раздевалке, у входа, и сам отмечал тех, кто пришел с опозданием. Таковым оказался и я — почти сразу после того, как стал учеником сто десятой. «Фамилия?» — спросил «Кузьма»: не всех новичков он еще знал в лицо. Я назвался, ожидая разноса. Директорский карандаш повис в воздухе. «Кузьма» вгляделся в меня, вмятина на его лбу — след тяжкой мозговой операции — стала еще глубже. Произнес со значением:

— В нашей школе учился Борис Ваксберг… Это не твой родственник?

На какое-то мгновенье я замешкался. Вопрос застал меня врасплох. О том, что мой двоюродный брат учился в этой школе, ни я, ни мама не знали. Зато я хорошо знал, что дядя, отец Бориса, профессор Матвей Ваксберг выслан с матерью (моей бабушкой) в Казахстан. Как брат расстрелянного врага народа, Генриха, другого моего дяди. И что об этом не следует никому говорить: так мне давно повелела мама.

— Нет, не мой! — бойко ответил я.

«Кузьма» посмотрел на меня еще строже и, не сделав в своем блокноте никакой пометки, коротко бросил: — Ладно, иди!

Следующая с ним встреча произошла через несколько дней. Прозвенел звонок с перемены — перепрыгивая через ступеньки, я мчался в класс и чуть не сбил «Кузьму» с ног. «Задержись», — остановил он меня. Коридор опустел, мы остались одни.

— Твой брат Борис, — подчеркнуто тихо сказал он, отведя в сторону взгляд, — был гордостью нашей школы. Не надо от него отрекаться. И вообще — ни от кого. Родных не выбирают… Теперь иди. Скажешь, был у меня.

Могу поручиться, что эти его слова я запомнил в точности — на всю жизнь. Сколько ни роюсь в памяти, ничто от той поры не сохранилось в ней столь отчетливо, ничто не врезалось с такой пронзительной силой. Ударил наотмашь… Как я ему благодарен за этот удар! С тех пор между нами установилась особая связь, порожденная общей тайной. На его строгое отношение ко мне это не повлияло никак.

Борис был действительно человек поразительный, хотя я помню его очень смутно. В восьмом классе он стал уже кандидатом в шахматные мастера: тогда это была редкость великая, ему прочили огромное будущее. Я был совсем ребенком, но тоже баловался в шахматишки. Однажды Борис предложил сыграть со мной вслепую и поставил мат на шестнадцатом ходу: я запомнил это число как свой безутешный позор. Потом он сыграл «нормально», дав мне фору: ферзя. Я проиграл. Дал ферзя и ладью — результат был такой же. Добавил еще и коня — я проиграл. «Продолжим?» — тоскливо спросил он. Я отказался.

Его мать, очень крупный химик, была в разводе с Матвеем: поэтому, надо думать, Борис не отправился вслед за отцом в казахстанские степи.

Он влюбился в девочку из соседней школы — ее постигло несчастье: неудачно спрыгнув с трамвайной ступеньки, она лишилась ноги. Верный чувству и слову, Борис женился на ней. Когда началась война, он получил по нездоровью (сильнейшая близорукость) «белый билет», но пошел на фронт добровольцем искупать «вину» отца и вскоре погиб, вступив перед этим в партию: сына врага народа приняли — за боевые заслуги. Его фамилия (с ошибкой: вместо «к» в середине фамилии почему-то высекли «й») значится на мемориальной доске в память погибших стодесятников, прибитой к стене совершенно другой школы. Раньше у доски был постамент, и памятник стоял там, где ему положено: во дворе сто десятой. Теперь он лишился и смысла, и места.

Иван Кузьмич был родом из Тульской губернии — его родители, крестьяне села Захаровка, не имели возможности дать сыну хоть какое-то образование. Был он не самоучкой, а самородком, неведомо как постигшим сложнейшую из наук: воспитание человека. Не имея никаких дипломов, учительствовал где-то под Тверью, а потом оказался в Москве. Ему повезло: дипломы тогда не слишком-то почитались. Анкета была гораздо важнее. Благодаря ей он и возглавил московскую школу, получив предписание изгнать из нее тлетворный дух проклятой буржуазии. Хоть на этот раз выбор «Софьи Власьевны» оказался удачным! Много позже, уже под конец жизни, Учитель Божьей милостью — без дипломов и аттестатов — с полным основанием стал членом-корреспондентом Академии педагогических наук.

Я тогда ничего, конечно, не знал о великой педагогике двадцатых годов, которая уже в тридцатых была оболгана, оплевана, изгнана отовсюду, а иным ее создателям стоила свободы и жизни. Основанная на том, что ученик не подчинен учителю, что вместе они сотрудничают ради общего блага, что перед учителем существует не класс («коллектив»), а совокупность разных индивидуальностей, — эта великая и строжайше запрещенная педагогика, связанная с именами Шацкого, Леонтьева, Выготского, Блонского, Вентцеля, Иорданского, Пинкевича, Пестрака, Гайсиновича, Гастева, воплотилась в практике нашей школы, но вслух об этом не говорилось, и понять это я смог только гораздо позже.

Приобщиться сразу к навыкам новой школы было, конечно, не просто. Оставались навыки предыдущих — не школ, а все тех же «ученических коллективов», что, впрочем, одно и то же. На уроке физики было нечто вроде контрольной — положив на колени учебник, я свободно читал его текст в прорезь старенькой парты. Сидевший рядом соученик (фамилию помню, но не назову: вдруг еще жив? живы дети, наверно!) поднял руку: «Иван Адамович, Ваксберг списывает». Иван Адамович Чернышевич, учитель физики, сначала покраснел, потом побледнел. Попросил срочно вызвать директора. До его прихода в классе стояла мертвая тишина. Все замерли в ожидании бури. «Кузьма» явился немедленно, выслушал краткое сообщение Чернышевича. Мне предстояло держать ответ — я сразу же решил во всем повиниться. Такой возможности мне, однако, не дали.