Со мной все больше сближался человек, которого знала вся болгарская культура. Писатель (отнюдь, отнюдь не бездарный!) Коста Кюлюмов был полковником тамошней госбезопасности, где он возглавлял отдел, подобный нашему Пятому управлению. Это ни от кого не скрывалось — совсем наоборот. Под его бдительным оком находились все те, кого звали в Болгарии «творцами» и «интеллектуалами», причем многие из них, вполне достойные и благородные, с ним дружили. Большую часть времени он проводил не в служебном своем кабинете, а в писательском кафе. Порвать нашу близость было немыслимо — это тут же отыгралось бы прежде всего на Капке, и я ничем и никак не смог бы ее защитить. Приходилось лавировать. Но рвать, если быть честным, совсем не хотелось: беседы с ним были небесполезными, по своему интеллектуальному уровню он с несомненностью отличался от своих советских коллег.
Однажды Коста зазвал меня в какую-то чужую квартиру. Едва переступив порог, я понял, что она нежилая: об этом говорил не только толстенный слой пыли на случайно подобранной мебели, но и полное отсутствие живого прикосновения к ней. Тяжелый, застоявшийся воздух с непреложностью свидетельствовал о том, что сюда давно не заходил человек: дышать этим воздухом было попросту невозможно.
Распознав затеянный номер, я успокоился: было любопытно, чем это кончится. Коста даже не счел нужным объяснить странный выбор места для встречи — сразу перешел к разговору о текущей политике. Еще того больше: он запросто попросил меня повторить то, что я говорил вне этих стен. Столь непрофессиональный примитив, признаться, меня изумил. И обрадовал тоже: хваленые мастера тайных операций оказались просто дебилами, убежденными в том, что объекты их внимания такие же дебилы, как они сами.
Но ведь Коста — могу за это ручаться — был совсем, совсем не дебил! Порою мне кажется, что такой, нарочито примитивной, до комичности грубой подставкой, он просто дал мне упреждающий знак: ведь Коста — это вполне очевидно — действовал не по своей инициативе, а выполнял поручение «старших товарищей».
Ничем поживиться от сделанной записи боевые чекисты, конечно же, не смогли: я надиктовал на их спрятанный магнитофон совсем не то, чего они ожидали. На душе, тем не менее, стало муторно.
Впоследствии я старательно обходил стороной тот дом в центре города, на улице графа Игнатьева, где столь жалким манером меня заманивали в капкан: мне казалось, что невидимые липкие щупальца вдруг вылезут откуда-то из подъезда и снова втянут в ту пыльную, вонючую мразь…
Ширился круг болгарских друзей — они приносили покой и радость.
Много вечеров провели мы вместе с умным, образованным, нестандартно мыслящим критиком Здравко Петровым. С блестящим художником Дечко Узуновым. И с другим — иной генерации: Георгием Божиловым, по прозвищу «Слон». Его жена, артистка Катя Паскалева, была непременным и полноправным участником наших ночных бдений. Хорошо известная миллионам советских кинозрителей Невена Коканова оказалась не только талантливой актрисой, но и приятнейшей собеседницей: мы много говорили о литературе — не о Николае Островском, а о Достоевском и Кафке. Безвременно вскоре ушедший, ее партнер, красавец Апостол Карамитев, успел порадовать меня широтой своих интересов и знаний. Писатель Павел Вежинов, автор хорошо известного у нас «Барьера», вслух, на ходу сочинял сюжеты так и не написанных книг, предлагая каждому додумать их продолжение: из этих увлекательных интеллектуальных игр он же всегда и выходил победителем. Кинорежиссеры Рангел Вылчанов, Георгий Стоянов и Христо Христов не разделились со мной своими взглядами на суть происходящих в мире процессов. Их коллега Эдуард Захариев, автор едко сатирических фильмов «Перепись зайцев» и «Дачная зона», часто приходил к нам домой «отвести душу» — с ним было не только интересно, но и очень легко. Театральные режиссеры Леон Даниэл и Вили Цанков (оба ставили спектакли не только в Софии, но и в Москве) порой вынуждали меня чувствовать свою неподготовленность к ведению серьезных мировоззренческих дискуссий: они ориентировались в современной западной философии гораздо лучше, чем я. Известные эстрадные певцы Эмил Димитров и Бисер Киров напрочь развеяли легенду о «легкомыслии» легкого жанра и о мнимой узости интересов тех, кто ему служит. Этот список я мог бы продолжать до бесконечности.
В ряду талантливых и сердечных болгарских друзей выделялся, однако, один, к которому я искренне прикипел. У меня никогда не было оснований сожалеть о своем выборе.
Поэт Любомир Левчев относился к числу самых ярких болгарских «шестидесятников». Он не скрывал, что «равняется» на Евтушенко, Вознесенского и Рождественского (болгарам было положено равняться на кого-то из советских), но всегда был не эпигоном, а самобытным художником. Его «революционный романтизм» сначала казался мне позой, пока я не понял, что это не фальшивый, а искренний его внутренний голос.
Судьба Любомира оказалась и счастливой, и драматичной.
Счастливой — потому что он писал то, во что верил, и публиковал то, что хотел, ездил по всему свету, встречался со множеством интересных людей, всегда был полон оптимизма и лучезарных надежд.
Драматичной — потому что все это оказалось возможным благодаря лукавейшей тактике Тодора Живкова: любое диссидентство, даже намек на него, он подавлял в зародыше. Не дурацкими гонениями брежневско-андроповского образца, а монаршей лаской и своим высоким «доверием».
Так молодой бунтарь Любомир Левчев очень быстро оказался не в изгоях, а во главе Союза болгарских писателей (как и другой бунтарь, Георгий Джагаров, автор запрешенных пьесы и фильма, — он стал одним из ведущих государственных деятелей страны) и — хочешь не хочешь — проводил на этом посту ту линию, которая была ему предначертана. Ни своих друзей, ни свои ориентиры, интересы и взгляды Левчев, однако же, не сменил и, в сущности, долгие годы жил двойной жизнью, что не раз ставило его в двусмысленное положение. Он многое и многих терял, мало что приобретая, но не хотел ни отчего отказываться, убежденный в том, что перехитрит главного хитреца. История учит, что игры с дьяволом не приводили ни к чему доброму. Но множество людей — в разные времена и в разных условиях — маниакально ставили все новые и новые опыты на себе в надежде оспорить уже давно известную истину. Насколько я знаю, не удалось никому.
Отношение Любомира к советским друзьям, особенно к «Литературной газете», всегда выходило за рамки обычного приятельства. Оно было восторженным и страстным. Здесь, в этом кругу, он чувствовал себя лучше, надежней, комфортней, чем дома. Поднимался, притом с полным к тому основанием, в своих же глазах. Это он придумал и провел замечательные праздники «ЛГ» в Болгарии, хотя «по силлогизмам застоя» (это его выражение) сначала надо было бы провести дни «Правды». Таковые не состоялись, а вот «ЛГ», благодаря Любомиру, не раз триумфально прокатилась по нескольким болгарским городам.
Эти «Дни» приносили в духовно зажатую страну воздух полулегального вольнолюбия — то самое, ради чего Левчев эти акции затевал. Как участник первых торжеств, наряду с Беллой Ахмадулиной, Василем Быковым, Даниилом Граниным, Александром Гельманом и многими другими известными прозаиками, поэтами, критиками, публицистами, свидетельствую: я не видел Любомира более счастливым, чем в те минуты, когда в переполненных залах сотни, а то и тысячи людей овациями откликались на практически запретные (для болгар) слова, услышанные из уст советских гостей.
Увы, и в Москве ему приходилось жить двойной жизнью, потому что и здесь, случалось, его видимость принималась за сущность. По каким-то причинам его пожелали «приватизировать» уже набиравшие силу, «воскресшие — воспользуюсь словами самого Любомира — славянофилы». Те, для которых (опять же процитирую его самого) «пророком был поэт Василий Федоров, а Болгария Меккой православия». Ссориться он ни с кем не хотел, включаться в нашу литературно-политическую борьбу — тем более. Поэтому ухаживания их стойко терпел, не раз делясь со мной своими душевными муками. Некоторые вещи вообще никак не укладывались в его сознание.