Выбрать главу

«Каким образом, — спрашивал он, — культ Блаватской и Рериха сочетается у них с культом Сталина, монархические идеи с партийностью? Почему этих славянофилов у вас не считают диссидентами, а наоборот— привечают и поощряют?». Его настоящими друзьями, к которым он тянулся и которых всем сердцем любил, были Андрей и Булат, Женя и Роберт, а вовсе не те, которые их на дух не выносили. И Владимир Высоцкий, с которым он познакомился в Москве на моих глазах: они потянулись друг к другу сразу. И стали друзьями.

Он считал себя обязанным той, славянофильской, компании, поскольку первую русскую книжку его стихов — в очень плохих переводах — выпустили именно они в издательстве «Молодая гвардия». Когда, наконец, представилась возможность издать его стихи совсем в других переводах (Евтушенко, Винокурова, Соколова, Левитанского…) и в другом издательстве, он попросил меня о дружеском одолжении. Поскольку Эрнст Неизвестный, чьей графикой он мечтал украсить свой сборник, уже отбыл за границу, выбор Любомира пал на Стасиса Красаускаса. Издательство не имело с этим выдающимся литовским художником никаких контактов. Я тоже с ним не был знаком. Но как отказать Любомиру?

В Вильнюсе я заручился поддержкой общих знакомых. Стасис был уже тяжко болен, жить ему оставалось менее года. Он принял меня не то, чтобы с недоверием, но — с неохотой. Я вторгался в его планы, которые он, предчувствуя скорый конец, стремился осуществить. Хотя бы частично… Стасис попросил меня почитать ему вслух стихи Любомира. На мой вкус. Я выбрал самое короткое — в переводе Евгения Винокурова: «Поэт, скажи, что грустно так притих? / Поэт, скажи нам, в чем теперь опора?.. / Хоть так же спорен твой, как прежде, стих, / Но он — увы! — не вызывает спора! / Все приняли безумия твои, / Признали все твои нововведенья… / И, словно в поцелуе без любви, / В том несопротивленье есть — паденье».

— Достаточно, — сказал Стасис. — Передайте, что я сделаю иллюстрации. Если закажут. И если хватит сил.

Иллюстрации заказали. И сил у него хватило. Кажется, рисунки к сборнику стихов Любомира Левчева стали последней работой Стасиса Красаускаса, которую он еще успел сделать. На сборнике, подаренном мне Любомиром, когда Стасиса уже не стало, есть такая его надпись: «Дорогому другу и брату с благодарностью за то, что вышла эта книга».

Не знаю, кто именно придумал проводить регулярно в Софии международные писательские встречи. Любомир утверждает, что не был их инициатором, а всего-навсего успешным исполнителем тайной и чужой воли. Неведомо чьей… С трудом верится, что не Москва в лице своих явных и тайных служб была финансовым донором, но собрал на эти встречи цвет мировой литературы именно Любомир. Убежден: даже имея миллионы, мало кому другому это удалось бы. То, что почти никто не приехал бы тогда в Москву (конец семидесятых — начало восьмидесятых), это вполне очевидно. Москва вызывала реакцию отторжения, София, хоть и была в упряжке с Москвой, позволяла чувствовать себя более раскованно. И уж во всяком случае никто не приехал бы (иные неоднократно) для дружеского разговора с Любомиром, если бы он не тянул к себе, как магнит, интеллектом, талантом и артистизмом.

Дискуссии проходили в официальных залах, а вечерами многие собирались у Любомира, в его просторной квартире, окна которой глядятся в тенистый Докторский сад. Дружеские разговоры затягивались до глубокой ночи. Потом — бывало и такое — они продолжались в Англии и Италии, Франции и Испании, — я запросто приходил в гости к гостям Любомира, и всякий раз пропуском служили слова: «Как было нам хорошо в его доме!» В разные годы я встречался там за дружеским столом с Джоном Чивером, Гором Видалом, Уильямом Сарояном, Габриэлем Гарсиа Маркесом, Камило Хосе Селой, Эрве Базеном, Луиджи Малербой, Хуаном Гойтисоло, Рафаэлем Альберти, Джанни Родари, Чарлзом Сноу, Яннисом Рицосом, Николасом Гильеном… Кого-то, наверно, забыл. А вот советских участников форума — Маркова, Михалкова, Турсун-заде и других — в этой компании не упомню. Окуджава — был. Вознесенский — был. Айтматов — был. А они — нет. И уже одним этим софийские встречи, при всей своей политической ангажированности, были не совсем таким мероприятием, каким они представлялись в секретных отчетах советским и болгарским партийно-чекистским службам.

В доме Левчева говорили не о «борьбе за мир» и «объединении всех прогрессивных сил», а о гармонии мира, об исторической цикличности, о рационализме и интуиции в искусстве, о различных способах постижения человеком самого себя, о философии авангардизма — о чем угодно, но только не о дежурных лозунгах советско-болгарского агитпропа. Пропагандистскую жвачку насчет единой семьи народов и места писателя в боевом строю там напрочь не принимали. Нередко участником этих ночных интеллектуальных встреч была и Людмила Живкова — она чувствовала здесь себя в своей стихии. И — пусть не сразу, пусть с настороженностью и опаской — в конце концов гости Левчева со всего света принимали ее в свой круг.

Трудно подсчитать, сколько наших литераторов, особенно тех, чей талант он чтил и дружбой с которыми гордился, пользовались бескорыстным радушием Левчева, той щедростью, с которой он безотказно принимал их в роскошных условиях болгарского Черноморья. Иногда не на месяц, а на два — срок вообще непостижимый для болгарских традиций. Вряд ли кто-нибудь знал, каких усилий ему это стоит: он жалко оправдывался перед разными партдядями и парттетями, обвинявшими его в самовольстве, в присвоении власти, в неподходящем подборе советских гостей. Однажды по приглашению Любомира мы провели на побережье несколько безмятежных недель с Андреем Вознесенским и Зоей Богуславской. Эти дни отражены в надписи Андрея на его книге «Тень звука»: «Дорогому и доброму Аркаше — с нежной памятью о его болгарском даре, когда мы были голые и счастливые». Голыми и счастливыми мы, действительно, были, а дар был не моим — Любомира: я лишь устроил так, чтобы это осуществилось. И только я знал, сколько унижений пришлось ему вынести за наше безмятежное счастье.

Теперь времена поменялись. Любомир низвергнут, он давно уже не возглавляет ни один из противостоящих друг другу союзов болгарских писателей, многие коллеги не могут ему простить былых высот, былых властных позиций. Он выстоял — ни от чего не отрекся, ни к каким воинственным группам не примкнул, оставшись «просто» писателем. Плодовитым и мудрым. Болгария уже не вожделенный рай для российской культурной элиты. Канары и Лазурный берег привлекательнее и не менее доступны, чем Золотые пески, а Давос и Тироль намного престижнее Витоши. Прежних возможностей (да и вообще никаких) у Любомира больше нет — дом у Докторского сада опустел, в нем редко звучит русская речь, а может быть, и совсем не звучит.

Но он чужд обид и злопамятства, он знает, что его назначение ни о чем не жалеть, а работать. И он работает. И эпиграфом к последней главе своей мемуарной книги (она носит тревожно пророческое название: «Ты — следующий») взял слова своего друга Володи Высоцкого: «Извините, что жив».

Крутой исторический поворот задел своим крылом не только Любомира. Он-то не изменился и никаких сюрпризов не преподнес. С другими вышло не так просто. Приветствуя освобождение страны от слишком затянувшегося живковского засилья, многие категорически не приняли дальнейшего развития событий, оставшись верными так называемому «социалистическому выбору». Особенно страстными борцами за прежние идеалы оказались как раз те, кто больше других пострадал от рухнувшей власти. Те, кого исключали из партии, лишали работы, топтали в печати…

Среди них и добрая половина тех, кто упомянут в этой главе. Люди большого таланта и несомненной личной честности, которые оказались не в силах расстаться с розовыми (нет, красными!) иллюзиями.

Романтики и пленники ложной идеи. Все это были, как теперь очевидно, сторонники «коммунизма с человеческим лицом», болгарские «дубчекисты», так и не понявшие, что никакой другой модели у коммунизма, кроме сталинской, — с теми или иными, не очень принципиальными вариациями — попросту не существует. Не в теории, не в мечтах, а — в реальности.