Фестивальная эйфория длилась всего (или целых?) две недели. Встреч было множество — иные оставили след и имели какое-то продолжение, другие забылись.
Многие часы провел я с Франсисом Лемарком, тогда еще совсем молодым, а теперь прославленным французским композитором — он возглавлял жюри конкурса джазов. Лохматый, с копной черных волос, в больших очках, которые все время сползали на нос, он снисходительно, но с полной серьезностью, слушал любительские оркестры из разных стран, которые казались мне поистине залетным чудом: ведь никаких джазов — живых, не пластиночных (исключая отечественные, родные: Утесова, Цфасмана, Рознера) — до этого слушать не приходилось. В перерывах он иногда сам подходил к роялю и что-то наигрывал, помогая столь ненавязчивым образом отличить профессионализм от дилетантства. Очень милого, и все равно — дилетантства.
На территории Центрального парка культуры и отдыха, при огромном стечении публики, творили художники: писали, рисовали, ваяли.
С группой польских студентов мы долго стояли у газона, на котором вольготно расположились наши ребята, составлявшие забавный ансамбль: один рисовал, другой лепил, третий обтесывал камень. Время от времени двое из них брали в руки гитары и пели, заводя окружавшую их толпу. Я, конечно, тогда не знал, ни кто они, эти ребята, ни то, что очень скоро предстоит с ними сдружиться и на долгие годы остаться почти не разлей вода…
После фестиваля — столь же радостного, сколь и утомительного — отдыхать пришлось только один день. Меня ждали мои адвокатские обязанности, а если точнее — поездка на Украину, в город Умань. Наслаждаться его живописным Софиевским парком, история которого уходит в восемнадцатый век (теперь это дендрарий Академии наук), времени не оставалось: я едва поспевал к началу процесса, от которого вряд ли можно было ждать благополучного исхода. Как ни странно, он привлекал не оригинальностью, а банальностью фабулы. В банальности или, проще сказать, в типичности ситуации и виделась тема для будущего газетного выступления: я предварительно договорился с редакцией, что напишу об этом статью.
Подсудимый и потерпевшая дружили с детства. Ни для кого это не было секретом: вся деревня звала их неразлучной парой. Остались они весьма близкими друзьями («более чем друзьями» — такое выражение я однажды услышал ребенком и долго не мог понять, что это такое) даже после того, как «он» уехал в Черкассы поступать в техникум. Там и остался. Потом опять зачастил в родную деревню: благо недалеко. И снова они пребывали в положении «более чем друзей». После очередного его визита — вдруг заявление в милицию, которое оттуда переправили в прокуратуру: «она» обвинила друга в насилии…
Дело назначали к слушанию после полудня — я пришел к нему утром в местный домзак с кучей вопросов, но он не дал задать ни одного. Сразу же — с просьбой:
— Товарищ адвокат, узнайте, кто это Клавку там накрутил: мамаша или подружки? Чем я им вдруг не вышел?
А у двери суда меня ждала незнакомая женщина. Представилась:
— Мать Клавы… Вы уж, пожалуйста, постарайтесь, чтобы Витюшку наказали не очень.
Потерпевшая была для меня в процессе «противной стороной», — не то что «сговор», но и просто любой разговор с ней не поощрялся. Осторожность помешать не могла, поэтому я сухо отрезал:
— Если виновен, накажут, и очень!
— Да не виновен же он!..
— То есть как?!.
— А вот так: было между ними все по-хорошему.
Читая дело, размышляя над тем, что угадывалось между строк, я и сам пришел к этому выводу. Но вслух усомнился:
— Зачем тогда ваша дочь поспешила в милицию?
— Что ж ей, по-вашему, — утопиться? Вся деревня знает, что они гуляли. С него как с гуся вода: погулял и уехал. А ей здесь жить…
Это была весьма тривиальная схема, по которой возникло не одно подобное дело — в те, советские, годы, когда нравы формировались партией и правительством. «Он» и «она» вели себя и тогда без оглядки на то, что скажут, что подумают, что будет потом. Любили друг друга и распоряжались собой по своему усмотрению. По желанию, если точнее. А дальше как раз и вступали в свою полную силу ханжеские условности советской морали. Все, действительно, шло «по-хорошему», пока за закрытую дверь — случайно или намеренно — не заглядывал кто-нибудь посторонний: отец или мать, соседка или подруга. И это побуждало, опять же вполне по-советски, спасать подлым, бесчеловечным способом свою «репутацию».
На сей раз каким-то образом туда заглянула учительница. Иначе сказать, от кого-то узнала про грех бывшей своей ученицы. И решила прийти на помощь.
— Кто тебя, Клава, теперь замуж возьмет?..
И завертелась машина: заявление, следствие, допросы, очные ставки… Слезливые жалобы… Возмущенные письма… Зачем?! Понять это было мне не дано. Неужели затем, чтобы снять с приговора копий побольше и предъявлять кандидатам в мужья?
Через несколько лет материалы по точно такому же делу — буквально один к одному, но с другой географией, — мне прислал А.И. Солженицын. «М<была названа, конечно, фамилия> просит, — писал он, — если я ничем помочь не смогу, отправить все материалы Вам, что я и делаю. У меня сложилось впечатление, что он действительно не виновен». Александр Исаевич, естественно, это сразу же понял, а вот судьи никак понять не могли. Чтобы дошло до них вполне очевидное, в том, солженицынском, случае мне понадобилось три года. В уманьском все-таки меньше — около двух. А сначала был обвинительный приговор. Доказательства виновности блистательно отсутствовали, зато имелась характеристика: педагогический коллектив аттестовал свою бывшую ученицу как «девочку правдивую и искреннюю». Отсюда суд сделал вывод: «Нет оснований не доверять ее показаниям».
Когда «насильника» освободили, подтвердив справкой с печатью его невиновность, «жертва» была уже чьей-то счастливой женой и столь же счастливой матерью. Так что с гуся вода была не ему, а ей. Оклеветанный, а потом с опозданием обеленный, он не пожелал даже на день посетить родную деревню, и трудно было его за это корить: никто, буквально никто из тех, кто знал его с колыбели, не рискнул за него заступиться…
Зато в деревне этой был я. Сначала — в связи с его делом: не для защиты в суде, а для газетной статьи это было необходимо. Равнодушие к судьбе своего, чья невиновность сомнений не вызывала ни у кого, меня поразило. А потом, лет двадцать спустя, я приехал сюда же совсем по другому поводу, но тоже в связи с преступлением. На этот раз — подлинным. И без всяких кавычек — трагичным.
Спасение невиновного, хотя бы и запоздалое, в деревне все же запомнилось. Адвокатский адресок пригодился, когда там случилась совсем иная беда. Но в адвокатуре к тому времени я давно уже не работал — из юридической консультации письмо переслали в редакцию «ЛГ». И я отправился в знакомые мне места уже журналистом, а не адвокатом. Дело, право же, стоило того. Другого подобного я не знал. И не знаю.
В тот, первый, приезд как достойный внимания экспонат мне показали белобрысого мальчишку тринадцати лет, которого все называли «немец». Он действительно родился от солдата из вермахта — во время нацистской оккупации здесь какое-то время располагалась воинская часть. Показали и мать — сутулую «старушку», которой было что-то около тридцати, в платке и ватнике, несмотря на августовскую жару. Это все, что запомнилось. Теперь предстоял с ней разговор — сын ее был арестован и уже осужден. Его дело и привело меня снова сюда, под Умань.
Детективной крутизны в этой истории не было, она достойна не беглых строк мемуариста, а психологической драмы, рожденной реалиями уходящего века. С тех пор, как он осознал сам себя, этот уманьский «немец» жил с клеймом прокаженного. Известная всем тайна его рождения ни на час не давала покоя. Он вырос, окончил техникум, получил профессию электрика, но главным его делом стало нечто совершенно иное: по крупицам он собирал информацию о тех горьких годах. О жизни под оккупацией, о немецких частях, расквартированных в Умани и в округе. Через наши и гедеэровские архивы получил такие сведения, которые предельно сузили круг подозреваемых в возможном отцовстве. Через Красный Крест — не наш, а Международный, который в Швейцарии, — добрался до того, кто носил искомое имя: его помнила мать, с разными искажениями помнили и другие односельчане. Ему повезло: предполагаемый отец жил не в ФРГ, а в ГДР. Шел конец семидесятых. Добыть туристскую путевку в эту страну большого труда не составляло.