Выбрать главу

Честно говоря, это тоже была довольно шаткая версия, которая не могла выдержать даже первых вопросов. Где бы мог Бурцев ее упрятать за такой короткий срок? Разве что она зачем-то укрылась вполне добровольно по сговору с ним. Зачем? От кого? В честь чего, втайне родив ребенка, вдруг поехала с ним купаться на остров? Все это было очевидной фантазией, но Грязнов, которому теперь предстояло вновь возвращаться к мирной профессии, загорелся своей идеей и был готов раскручивать дело заново. Там, где происходили события, послужившие основанием для возбуждения дела, уже шли бои. Не прокурорско-судебные, а куда пострашнее. Ни от дома Бурцева, ни от дома Али и Зины, ни от тех домов, где жил и работал Грязнов, ничего не осталось. А однорукий следователь маниакально рвался на место того происшествия, стремясь во что бы то ни стало доказать — с поправочным коэффициентом — свою тогдашнюю правоту ведь Аля и в самом деле исчезла; ведь чей-то труп и в самом деле нашелся; как же может так быть, чтобы никто не ответил — ни зато, ни за это, если «то» и «это» нечто различное, а не одно и то же?

Во время очередной бомбежки его ранило. На этот раз довольно легко. Впоследствии эту рану и сочтет Зина покушением на его убийство — в отместку за упорство в розыске преступника.

Найти в Волгограде мне почти ничего не удалось. Там жили уже другие люди, мало кто помнил события четвертьвековой давности, а если и помнил, то совершенно другие — куда более страшные. И все же некий навар я с этой поездки имел. Кто-то из старожилов про мой поиск узнал, и перед самым отлетом в Москву мне принесли письмо от инвалида войны Полунина, сам он жил в трехстах километрах от города и передвигался с трудом. Письмо очень сумбурное — лучше его не цитировать, а кратко изложить в пересказе.

Этот Полунин в то самое время, когда разворачивались события с Алиной свадьбой, сватался к ее соседке Галине Остапенко, а та имела виды на самого Бурцева. Обида ее была тем сильней, что именно она Бурцева с Алей и познакомила — на свою голову, как оказалось. Бурцев не хотел брака ни с той, ни с другой, но — по причинам, уже нам известным, — остановился на Але. А потом сел в тюрьму. Тут Галина с горя обратила взоры на Полунина, но тот уже остыл, переключившись совсем на другой дамский объект. И вот, писал мне Полунин, «в один из наших острых разговоров» Галя бросила реплику: «Одна дура мне дорогу перебежала — из нее и дух вон. И твоя Дашка тоже не скроется».

Может быть, и бросила — в пылу гнева, в надежде воздействовать и припугнуть. На что, случается, не идет женщина в — правой, неправой ли — борьбе за мужчину? Кого она имела в виду? Значит ли это, что «дух вон» выпустила из Али она? Или кто-то с ее подачи? С ее участием? Практического значения все это уже не имело — я просто развлекал себя головоломками, которые подсказала не фантазия литератора, а сама жизнь. С такими зигзагами и поворотами, на которые только она и способна.

Слуцкий, с которым я поделился впечатлениями от своей поездки, не просто слушал меня с суровым вниманием (складка на его переносице стала, мне кажется, еще глубже), но и зажегся сюжетом. Это вряд ли могло бы случиться, если бы в ткани сюжета не было войны, судьбы однорукого следователя, а главное — Сталинграда в совсем неожиданном ракурсе.

Он стал подбивать меня на сценарий — говорил, что такого «мощного детектива — военно-патриотического» (его слова) никто не придумает: «ведь при слове Сталинград у каждого возникают совсем другие ассоциации». Увлекшись, стал фантазировать: а если Грязнов, вернувшись в зону боев с одной рукой, встречает в разгромленном Сталинграде свою бывшую часть? А если его фронтовые друзья помогают ему проводить следственный эксперимент (ведь Борис был почти юристом, эти тонкости знал!), допустим, на военных моторках (за какой срок можно добраться от Сталинграда до острова и обратно)?

В моем блокноте осталось множество его сюжетных подсказок, уже весьма далеких от «первоисточника»: фантазия его разыгралась, а уж он-то хорошо знал, что вымысел бывает подчас правдивее правды. Просто мой рассказ о совсем не обычном «казусе» его разогрел. Как жаль, что ленца, а в еще большей мере текучка, помешали мне сделать хоть что-нибудь, чтобы наш творческий треп имел продолжение. Со светлой печалью вспоминая Бориса, я тешу себя слишком лестной и гордой мыслью о том, что мы чуть-чуть не стали соавторами. И понимаю, что это мираж.

Среди других завсегдатаев подвала на Комсомольском проспекте помню нескольких академиков: того же Мигдала, Виталия Гинзбурга… Стал захаживать Булат — с удовольствием слушал, как поют ребята его песни, потом, не заставляя себя просить, брал гитару Коли или Володи и выдавал «аутентичное» исполнение. Всегда с охотой встречали Юнну Мориц. Не о тех ли подвальных посиделках — ее знаменитые строки: «Когда мы были молодыми и чушь прелестную несли…»? Однажды весь вечер читал стихи Наум Коржавин — врубились в память две его строчки, слишком буквально воспринятые Силуром: они с Юлькой многозначительно посмотрели друг на друга. Строчки были такие: «В эти подлые времена Человеку нужна жена». Приходил незаслуженно ныне забытый прозаик Илья Зверев — мучившая его одышка не мешала Изольду (его настоящее имя) быть яростным спорщиком и редкостным остроумцем. К одной из его книг иллюстрации сделал Дима.

Самым частым гостем — нет, не гостем, а полноправным четвертым в этом творческом коллективе, — был Юра Коваль. тогда еще совсем молодой мальчик, восторженный и многогранно талантливый. Он и лепил, и рисовал, и тесал, читал свои стихи и смешные прозаические миниатюры, а своей гитарой и голосом дополнял день ото дня становившийся все более профессиональным дуэт Володи и Коли. В этой творческой ауре истинный талант развивался быстро и зримо, а его отсутствие неизбежно выталкивало претендента на членство в «подпольном» клубе из среды завсегдатаев: чужаку становилось там неуютно, и он отваливал сам. На дверь ему никто не указывал.

Очень скоро без Юры Коваля представить себе этот подвал было вообще невозможно. То, что уже совсем скоро будет признан его высокий и добрый талант — писательский, художнический, человеческий, — понимали все, в ком была хоть самая малость чутья и самая малость вкуса.

Так оно и вышло. Даже многие годы спустя, уже став повсеместно известным и признанным, Юра сохранил такую же детскую улыбку и легкость в общении, которые так пленяли всех, кто встречался с ним еще в начале его большого и до обидного краткого пути — в литературе и в искусстве.

То, что троица долго не удержится вместе, можно было предвидеть, но верить в это никак не хотелось. И все-таки это случилось, — я чувствовал себя точно так же, как обычно бывает в тех грустных случаях, когда разводятся близкие друзья. «Ты с кем: с мужем или с женой?» — отвечая на такой вопрос, всегда ощущаешь себя предателем по отношению к одному или к другому.

Я слишком любил своих друзей, слишком был к ним привязан — ко всем вместе. Даже написал о них — о всех троих — восторженную статью в журнале «Знание — сила», она им очень тогда помогла в битвах с Союзом художников. Теперь троицы не было: были два — и один.

Общие друзья тоже стали делиться — на сидурских и лемпортовских. Дима остался в подвале, Володя и Коля переехали в другую мастерскую, просторную, современную — в Кунцево. Она долго казалась необжитой, а старый подвал — осиротевшим. Что-то безвозвратно ушло…

Сознание естественности и неизбежности происшедшего ничего, в сущности, не меняло: грусть об ушедшем, с которым сопряжено столько прекрасных минут, не подвластна холодному скальпелю разума.

Володя и Коля тяготели прежде всего к красоте, Дима — к мысли. Его монументы и скульптурные композиции в память о безвинных жертвах стоят теперь и за многие километры от дома — больше всего их в Германии, где Сидура особенно почитают. О нем написаны книги. Его альбомы вышли на нескольких языках. Его имя внесено в энциклопедии. О его творчестве защищаются диссертации. Московский музей его имени, созданный преданной Юлькой и Мишей — мальчиком, которого он усыновил и который с достоинством носит его фамилию, — собирает в своих стенах художников и поэтов, как это было еще при его жизни, когда никакого музея не было и в помине. Посмертно опубликованные, поэзия и проза Сидура дополнили наше представление об этом многогранном и мощном таланте. Ставшая теперь известной часть его переписки с зарубежными друзьями открывает новую грань писателя Вадима Сидура — его чистый, прозрачный слог, его живопись словом, глубину его мыслей. И истинно философское отношение к своей трудной судьбе.