— Разберемся… Поможем… — бесцветным голосом подвел черту под моим монологом.
Оставалось поблагодарить, встать и уйти. Но он не спешил проститься, и я не спешил, ожидая продолжения разговора.
— Вы, наверно, заметили, что я вас плохо слушал, — сделал он неожиданное признание. — Что делать, уже четвертые сутки без сна. — Заместитель министра подошел к карте, отдернул шторку, вооружился указкой. — Вот здесь… — Он ткнул ею в район целинных земель на севере Казахстана. — Вот здесь мокнет зерно, не хватает вагонов, чтобы его вывезти. Вот здесь… — Его указка уперлась в район Северного Кавказа. — Здесь мы нашли с превеликим трудом резерв. Всего-навсего шестьдесят четыре вагона. <Мне кажется, он сказал: «шестьдесят четыре». Но за цифру не поручусь: возможно, их было сто шестьдесят четыре. Или двести…> Надо было перебросить на целину. Операция под контролем. Вы поняли: под контролем! Мы создали боевой штаб. Все пути забиты, график уплотнен до предела. Я круглые сутки на связи, пробивали дорогу этому внеплановому эшелону буквально с боем. Каждый час поступали сводки о его движении. Он уже дошел до Урала. Здесь пробка, пришлось ломать все расписание. Остановились пассажирские поезда, чтобы пропустить наши вагоны. Из ЦК звонят регулярно — министр докладывает, все складывается неплохо, но чего это стоит!.. Наконец перевалили за Урал, там уже все подготовлено, всюду зеленая улица. До прибытия эшелона на место — считанные часы…
— Я вижу, вы устали. — Мне было неловко задерживать его еще дольше своим присутствием. — Простите за мой несвоевременный визит. Зато вас можно поздравить с победой.
Он долго молчал, разглядывая мигающую лампочками огромную карту. Вернулся в кресло.
— Час назад сообщили: никаких вагонов нет. Вообще. Никаких. Ниоткуда они не двигались и никуда не пробивались. Туман. Мираж. Плод богатого воображения. Обман, на который мы клюнули. Полководцы, командовавшие несуществующей армией. Смешно? — Он снова обратил на меня свой потухший взор. — А вашего подопечного, я думаю, восстановят. Это пока еще в нашей власти.
Он просил «не кидаться сразу к пишущей машинке», не предавать гласности ошеломительный тот сюжет: ведь получалось, что министр вешал на уши лапшу дорогому Леониду Ильичу! Да, вешали и ему самому, но кто бы счел это тогда извинительным?
Коллективными усилиями нескольких наших сотрудников мы все же доискались, куда исчезли те шестьдесят четыре (?) вагона. Ведь, казалось бы, зачем морочили голову министру? Разве нельзя было просто сказать: вагонов нет? И вряд ли столь привычная информация повергла бы министра в шок: к «нет» все мы тогда привыкли. Но дело в том, что были вагоны и было желание исполнить чрезвычайное распоряжение министра. Однако в самый последний момент, когда состав уже был сформирован, вагоны потребовались местным начальникам, чтобы срочно вывезти на дорогие северные рынки начавшие портиться фрукты.
Этот вожделенный, вечно дефицитный продукт, себестоимость которого в десятки раз меньше его продажной цены — там, где, как о чуде, мечтали о персике и винограде, — давал миллионные барыши. Целинная пшеница принадлежала государству и, стало быть, никому, а кавказские фрукты — прекрасно организованной, пустившей корни во все сферы плодоовощной мафии: от ее прибылей кормились самые разные кланы, подчас не имевшие друг о друге сколько-нибудь конкретного представления.
Так что, когда возник вопрос, кому отдать предпочтение, ответ был предрешен. Не помогли никакие заклинания: «указание политбюро», «контроль генерального секретаря», «спасение урожая»… Столкнулись два несоизмеримых интереса, и этим было сказано все. Фальшивые телеграммы о продвижении эшелона к Уралу и дальше нужны были для того, чтобы выиграть время и довершить простейшую операцию. В конечном счете от нее выиграли могучие силы, в сравнении с которыми всевозможные проверочные комиссии выглядели беспомощно и бледно. От вывезенного с целины хлеба ни одному товарищу лично ничего не светило, а от проданных фруктов кое-что, пройдя через множество фильтров и промежуточных звеньев, могло перепасть. Так что трудно сказать, кто тут выиграл и кто проиграл.
Вагоны нашлись на севере, куда, как гласило авторитетное заключение, они попали по халатности каких-то мелких железнодорожных сошек. Десятка два людей получили пресловутые выговоры, урожай на целине сгнил под дождем, мафия положила в карман несколько очередных миллионов, сентиментальный Леонид Ильич скорее всего смахнул слезу, когда ему доложили, как героически, не щадя своих сил, люди спасали богатый урожай от жестоких козней природы.
Благотворный морально-политический климат опять победил. Крылья за плечами, о которых так образно и проникновенно говорил Егор Кузьмич Лигачев, росли и росли. А написать об этом мне так и не дали. Сюжет пришлось предварительно изложить редакторату — мне посоветовали не тратить зря драгоценного времени, нервов и сил: газетной полосы очерк об этом заведомо увидеть не мог.
Однажды — это был январь семьдесят шестого — я зашел по каким-то делам в отдел писем нашей редакции. Повсюду — на столах, на полу, на полках и подоконниках — лежали горы читательских писем. Сегодня вряд ли уже кто-то поймет тот, ушедший в забвение, чисто советский феномен: поток писем, хлынувший в редакции газет и журналов с начала шестидесятых годов. Хрущевская оттепель открыла дорогу критическим мыслям, но их негде было высказать: никакой реальной политической жизни не существовало. Оттепель разомкнула уста — никому больше не возбранялось жаловаться, если жалобы были без обобщений и не посягали на существующий строй.
Но даже такие жалобы не имели, как правило, ни малейших последствий, не приводили ни к каким практическим результатам. Стандартные отписки бюрократических ведомств, чаще всего с заранее отпечатанным в типографии текстом, стали на долгие годы синонимом «власти народа». Единственной отдушиной казалась печать: из редакций, по крайней мере, не приходили, как правило, казенные, холодно-равнодушные, а то и хамские ответы. Иногда критические письма даже попадали на газетные страницы. Поток читательской почты рос год от года. Наша газета получала обычно около трех тысяч писем в неделю.
Итак, я стоял посреди этого бездонного бумажного моря, пока сотрудницы отдела искали нужный мне ответ какого-то ведомства. Внимание мое привлекло письмо, отпечатанное на бумаге вызывающе яркого вишневого цвета. Только он — цвет бумаги — и заставил меня из любопытства взять в руки это письмо. Оно начиналось прямым обращением ко мне. «Интереса не представляет», — сказала сотрудница, увидев, из какой пачки я его вынул.
Ограждая меня от чрезмерно назойливых читателей, редакция установила защитный заслон, селекционируя усилиями консультантов почту, шедшую на мое имя. Это письмо разделило участь тех, которые так до меня и не добрались. Не напиши автор на бумаге столь необычного цвета, я бы о нем никогда не узнал.
Письмо, между тем, было довольно забавным. Именно забавным — таким оно мне показалось. В Чебоксарах руководство местного стройтреста объявило «секретной зоной» часть волжского пляжа и примыкающий к нему лесок: по документам там значились простенькие душевые («санпропускник») для студенческих стройотрядов (мы уже и не помним, что они плодились по всей стране!), а фактически это была роскошная сауна для начальства, выложенная мрамором и отделанная лучшими сортами дерева. Об этом и сообщал автор письма.
Случай был в меру типичным и к тому же не слишком масштабным, что сулило очерку доступ на газетную полосу. Оформление командировки заняло какой-нибудь час. Вечером я уже выехал в Чебоксары. Выехал в легком плаще и столь же легких ботинках: в Москве стояла необычно теплая для разгара зимы погода — шесть-семь градусов выше нуля. Через два дня в Чебоксарах ударил лютый мороз.
Когда я пробился в запретную зону, чтобы увидеть санпропускник своими глазами, сторожиха вдруг объявила, что забыла ключи. Я остался ждать на ледяном ветру. Вместе со мной — три гигантских пса-волкодава: охрана. Первая же моя попытка сделать шаг в сторону вызвала их ярость. При второй один из псов кинулся мне на плечи и прижал к мерзлой земле. Потом отпустил. Его взгляд означал: намек понял? Прошло двадцать, тридцать, сорок минут. Надежд не осталось: сторожиха уже не придет, а псы не уйдут.