Выбрать главу

Ночью я придумал «сценарий» беседы и даже заготовил первую фразу: «Мадам, возможно, вам не доставит никакого удовольствия встреча с московским литератором, но я хотел бы задать вам несколько вопросов». Эту фразу я должен был произнести утром, как только увижу Лени Рифеншталь в кресле у окна. Правила приличия едва ли позволили бы ей уклониться от разговора. Но утром в кресле сидела другая дама.

Безуспешно прождав более двух часов, я пошел навести справки. «Госпожа Рифеншталь уехала поздно ночью», — любезно сказал администратор, порывшись в книге приезжих.

Горячий кофе аппетитно дымился, свежие бриоши ночной выпечки таяли во рту.

— Похоже, вы мало спали, мсье Харлан, — заметил бармен, внимательно разглядывая наши помятые физиономии и одежду с явными следами ночи, проведенной на ведру.

— Похоже, что так, — подтвердил Томас, заметно повеселевший после двух чашек крепчайшего кофе.

Ночь кончилась, а с ней подошел к концу и наш разговор, который — по крайней мере для меня — еще не имел завершающей точки.

— Как дальше, — спросил я, — сложилась судьба твое го отца? Что делал он, когда, уходя, фюрер попробовал хлопнуть дверью?

— Отец видел его за несколько дней до того, как тот хлопнул. Не дверью… Себя!

— За несколько дней?!

— Представь себе… Гитлер любил встречаться с деятелями кино на дружеской ноге. Особенно он тянулся к актерам. Кумиры толпы служили украшением его короны. До последней минуты! Поистине ему хотелось умирать с музыкой… Всех, кто оставался в Берлине, согнали в имперскую канцелярию. Еще совсем недавно такой визит сочли бы за счастье. Теперь, пробираясь среди развалин, под грохот артиллерийской канонады, они испытывали только ужас. Только ужас, и ничего больше. Это было семнадцатого апреля. Встречи всегда проходили накануне дня рождения фюрера. Он упрямо не захотел изменить традиции и на этот раз. Подойдя к отцу, Гитлер многозначительно улыбнулся. Но отцу показалось, что он даже его не узнал. «Господа, — патетическим шепотом заявил Гитлер, — через сто лет выпустят цветной фильм о кошмарных днях, которые мы переживаем. Хотели бы вы сыграть в нем? Смотрите, чтобы публика не освистала вас, когда вы появитесь на экране». Скрывалась ли за этим бредом хоть какая-то мысль? Фильм о тех кошмарных днях сняли не через сто лет, а гораздо раньше. И никто актеров не освистал. Вот в чем парадокс… И драма…

— Отца — тоже?..

Он перестал жевать — посмотрел на меня печально и нервно.

— Его не освистывали. Судили… Дважды его привлекали к суду за преступления против человечества. И дважды суд выносил оправдательный приговор. Даже сняли запрет работать в кино. И отец работал. Он успел сделать еще девять фильмов. Не так уж много. Но и не мало. — Томас хмуро сдвинул брови, опустил голову. — Только не спрашивай, что это были за фильмы. Не знаю… Не знаю… — Он повторил эту фразу еще несколько раз. — Я не историк, я — сын. И я убежден: за отцов должны расплачиваться дети. Каждый по-своему. Кто как может. Отец был еще жив, когда в Западном Берлине поставили мою пьесу «Я сам, и никаких ангелов» — драматическую хронику Варшавского гетто. Газеты заранее сообщили об этом, и поднялся вой. Я просил отца побывать на премьере, но он отказался, хотя его присутствие было бы актом раскаяния. Он предпочел уединение на Капри. Тишину и покой… А в зале бушевали страсти под стать страстям на сцене: собралось слишком много бывших охотников за людьми… Отец без всяких комментариев прислал мне потом вырезку из какой-то газетки. Там меня величали ублюдком, недоноском, предателем. Я не обиделся. И не удивился. Просто послал ему другую рецензию — она заканчивалась словами: «Молодой автор снял толику грязи с имени своего отца»… Вот и все. Поставим на этом точку и отправимся спать.

Он сладко, до хруста, потянулся, и я тоже невольно зевнул, лишь сейчас почувствовав, как затекла спина и как устало слипаются веки — до боли в висках.

Дня через три, рано утром, я случайно увидел Томаса возле машины. Открыв багажник, он складывал туда какие-то пакеты и банки. Меня поразила бледность его осунувшегося лица, потухший взгляд, набухшие мешки под глазами.

— Что с тобой? — чуть не выкрикнул я и тут же подумал, как трудно дался ему наш ночной разговор, внезапно оборвавший романтические прогулки по уснувшему острову.

Томас поднял голову, и небритый его подбородок дрогнул.

— Луиза в больнице… Ребенок родился мертвым… А Луизу едва спасли. Вот соки везу ей… Девочка была. Дочь…

Он захлопнул багажник, сел за руль и вяло помахал мне, даже не приоткрыв пыльное, с дождевыми потеками стекло.

Каждый вечер я терпеливо ждал Томаса на набережной. Но напрасно. Встревожившись, отправился, наконец, к нему. Пожилая консьержка, коротко бросив: «Нет дома», скрылась за дверью, но вспомнив, как однажды я прощался с Томасом у порога, догнала меня на улице:

— Мсье!.. Вы ведь, кажется, друг нашего бедного Харлана? Господа уехали к морю. Сегодня, после обеда… Мадам очень слаба, ей нужно прийти в себя. Такое горе…

А еще через несколько дней я уже был в Москве, простившись с островом, с его набережной Туманов, с «уголком», где сосиски и пиво, с гулкой тишиной подворотен и цепочкой огней на другом берегу. К рождеству я послал им привет — Луизе и Томасу, пожелал счастливого и доброго года, но открытка вернулась с пометкой: «Адресат выбыл».

И прошло еще несколько лет. Судьбе было угодно свести нас снова. Уже не в Париже, а в Риме. На каком-то кинопросмотре ко мне подошел незнакомец с сильно поредевшей шевелюрой и густой бородой, где темных волос было намного меньше, чем белых. Он долго не назывался, надеясь, что я сам узнаю его. И я, наконец, узнал, но только по голосу. Ничто не напоминало в этом старце того Томаса, с которым совсем недавно я был хорошо знаком.

Луиза уже умерла. Он остался в городе, где ее потерял, хотя и пообещал вернуться вскоре в Париж. Но главное состояло в другом: Томас стал воинственным геваристом, имел прочные связи с латиноамериканским вооруженным подпольем и здесь, в Риме, почти в кустарных условиях, на чьи-то деньги монтировал документальный фильм о партизанах Колумбии. Или Боливии — точно не помню. К прежним воспоминаниям он больше не возвращался, был увлечен совсем другими идеями, и я подумал: не будь этой встречи «вживую», никогда не поверил бы, что судьба способна на такие немыслимые зигзаги.

Глава 25.

Дальше вход запрещен

Была середина семидесятых. Слух о гуманном, нестандартно мыслящем министре внутренних дел, человеке с открытой и щедрой душой проник повсеместно. В редакции возникла идея взять у него интервью. Не обычное (вопросы-ответы), а свободное, полемичное. Провести живую беседу. Монолог превратить в диалог.

Мне казалась заманчивой возможность встретиться накоротке с личностью яркой, значительной, в которой угадывались черты столь желанного всем представителя высшего эшелона: человека культурного, смелого, лишенного косности, узости и чиновных манер. К тому времени уже было известно: под эгидой министра Николая Анисимовича Щелокова создана беспримерная, не имеющая себе аналогов в мире Академия внутренних дел, где будущие руководители милицейских служб изучают не Сталина и не Брежнева, а Аристотеля и Ларошфуко, где созданы кафедры эстетики и искусств, где лучшие деятели культуры страны обучают полковников и майоров умению слушать музыку и смотреть балет. Просто дух захватывало от таких начинаний!

Встреча с министром (мы поехали к нему вместе с моим коллегой и другом Евгением Богатом) оправдала надежды. Он был точно таким, каким казался издалека: демократичным, контактным, непринужденным. Умеющим слушать. Никуда не спешащим. Позволяющим спорить с собой. С обаятельной улыбкой и приветливым взглядом.

Аппарат министра загодя получил вопросы редакции и подготовил его ответы: несколько машинописных страниц лежало перед Щелоковым. Он засунул их в ящик стола: «Поговорим без шпаргалки».

Это располагало. Разговор действительно шел без шпаргалки. Откровенный и острый. Министр предался воспоминаниям — о детстве, о юности, о школьных друзьях: