Сорок пять лет прошло с того времени, как встретил я Татьяну Дмитриевну. Жизнь моя проходит теперь в мире музыки и музыкантов. Я знаю, как нечист, а порой невыносимо грязен может быть этот мир, где рядом с высоким духовным и вечным гнездятся зависть, торгашество, невежество и темнота. Но я чувствую себя легко и защищённо, я иду в этом мире по солнечному лучу, потому что ввёл меня в музыку и дорогу проложил человек солнечный — Татьяна Дмитриевна Томашевская. Низкий, низкий ей поклон за это и вечная моя любовь» [19, 362–363].
Отметим попутно, что Татьяна Дмитриевна горячо привязалась не только к Валерию Александровичу, но и к его семье. Стала добрым другом для Наталии Евгеньевны, не прерывались её отношения и с мамой Гаврилина.
После освобождения Клавдия Михайловна переехала жить к своей дочери Галине в Череповец, где и оставалась до конца дней[26]. Она никогда не смогла полностью оправиться от пережитого потрясения: несправедливый арест при полном отсутствии вины, годы за решёткой, унижение, дети, воспитанные чужими людьми, — при живой матери… Подобную участь испытали многие, но разве может всеобщий хаос поглотить или нивелировать личное несчастье?
Из воспоминаний Татьяны Дмитриевны о встрече с Гаврилиной в Ленинграде через много лет после свидания в вологодской тюрьме: «Когда днём все разъехались по делам, мы остались вдвоём и много говорили о Валерике. Она была уже совсем иной, не такой, как в нашу первую встречу. Постаревшая женщина с коротко остриженными седыми волосами, спокойная, уравновешенная. Её реабилитировали полностью. Вины не было никакой. Вспомнив нашу встречу, она горько заплакала, успокоившись, согласилась, что решение, принятое тогда в тюрьме, было правильное. «Он очень любит свою работу, — сказала Клавдия Михайловна, — хотя она у него тяжёлая, трудная, нервная, пишет почти всё время ночами». — «Что поделаешь, — сказала я, — таков удел всех музыкантов — много работать».
Через год с небольшим я увидела её в последний раз. Она была тяжело больна. Ей недавно была сделана операция. И я чувствовала, что силы её оставляют. Она сказала, что спокойно никогда не жила: заботы, тревоги, а сейчас наступила хорошая жизнь — и вот нет здоровья.
Я понимала её — след страшных страданий, несправедливого наказания она изжить не могла. Она, столько сил отдавшая воспитанию чужих детей-сирот, своих оставила сиротами на долгие годы. И то, что её сына воспитывала коллега и добрая знакомая Анна Харлампиевна, кажется, ничего не меняло. Жуткая несправедливость, перекорёжившая сразу несколько жизней, осталась в памяти» [45, 34].)
Арест и заключение оставили глубокий рубец не только на сердце К. М. Гаврилиной, эти события прочно врезались и в память её сына.
Гаврилин провёл в вологодском детдоме только три года, но вспоминал то время как один из самых значимых отрезков жизни. И он, и Наталия Евгеньевна отправляли Томашевской добрые, тёплые письма, а приезжая в Вологду, всегда останавливались именно у неё. Все вместе, втроём, ездили они в родное Перхурьево, подолгу гуляли. И во время этих прогулок Гаврилин отдыхал от шумного Ленинграда, вспоминал трудные свои годы в детдоме, заново переживал произошедшие в этих краях события — и горестные и радостные.
В последний раз Томашевская видела своего ученика в 1997 году. Был чудесный концерт, прозвучали обе «Немецкие тетради» (исполнял Игорь Гаврилов, за фортепиано — Нелли Тульчинская), Гаврилин «на бис» играл «Вечернюю музыку» из «Перезвонов». А вечером Татьяна Дмитриевна устроила небольшой праздник — встречу со старыми друзьями: «Собрались у меня дома. Я даже не узнавала Валерика — он был весёлый, много рассказывал, все фотографировались с ним на память. На следующий день намечена была поездка как всегда в его родное Перхурьево. Но впервые он отказался от поездки. Он сказал мне: «Я очень хочу поехать, но не смогу». Я проводила вечером их на поезд, и больше я Валерия не видела. Он не дожил до своего юбилея (60 лет) несколько месяцев. В Вологде шла подготовка к юбилейному фестивалю, а 29 января утром мне сообщили, что Валерий скончался. Описать словами моё состояние невозможно. Уход его — страшное для меня испытание, я всегда чувствовала в нём опору, он поддерживал меня в самые трудные минуты жизни» [45, 48].
Первое же расставание произошло за 44 года до упомянутого праздника, в квартире Томашевской, когда в 1953-м Татьяна Дмитриевна провожала маленького композитора в столичную консерваторию.
В музыкальном училище (видимо, на всякий случай) выписали ему справку о том, что принят в число учеников на первый курс дирижёрско-хорового отделения и потому обязан явиться 30 августа. А в детдоме дождались вызова из Ленинграда, выдали сто рублей, нарядили Валерия в белую рубашку и вместе со старшей воспитанницей детского дома Ниной Нерволайнен, которая к тому времени уже окончила школу, посадили на поезд.
Всё ещё было впереди.
Очерк 3
ГОРОД С ОТКРЫТКИ
Таинственный, сумеречный, утопающий в мокром снегу город… Разве что в летние месяцы редкий луч отразится в свинцовых водах, пронесётся над невской рябью и спрячется где-то в глубине тёмного неба. А ветер порой пробирает до костей, и рождённым в иных краях тяжело бывает привыкнуть к его крутому нраву.
А кто-то, увидев один раз Санкт-Петербург, на всю жизнь влюбляется в него. И дело здесь не только в театрах, памятниках архитектуры и пригородных дворцово-парковых ансамблях: Северная столица словно бы издревле хранит в себе некую притягательную тайну.
Если вообразить, что любой город — не просто населённый пункт, а ещё исторический персонаж, то Петербург (Петроград, Ленинград) безусловно предстанет персонажем многоликим. Один его лик — парадный, другой — закоулочный, изнаночный. Он и последний мужик-пропойца, и европейский зодчий, прибывший по специальному распоряжению Петра. И «маленький человек», трагически утративший шинель, и великосветская дама, разодетая по последний моде. И убогонький канцелярский чиновник, с утра до ночи трудящийся над заполнением бумаг, и напомаженный франт — обольститель юных девиц, прожигатель матушкиного состояния.
Рукой этот город будто бы тянется за иностранной мудрёной книгой и всё норовит чужой обычай перенять, а ногами выделывает удалые кренделя под привычные балалаечные наигрыши. Разукрашен и античными классическими ордерами и луковичными куполами, и изысканными фасадами в стиле модерн, и богатой лепниной елизаветинского барокко.
Ему признавались в любви великие поэты и писатели, композиторы и художники… Д. Д. Шостакович, например, сказал: «Ленинград — моя родина, Ленинград — это для меня мой дом… И где бы я ни жил, куда бы мне ни приходилось уезжать, я всегда чувствовал себя ленинградцем» [43]. П. И. Чайковский, находясь в 1893 году в Клину, писал оттуда своему брату Модесту: «Меня невероятно тянет в Петербург <…> Вообще, я, по правде сказать, всё это время скучаю и постоянно душой на северо-западе, у берегов Невы» [30, 265–266].
Валерий Гаврилин полюбил Северную столицу не сразу — она целый год завоёвывала его доверие: «Ленинград мне поначалу не понравился, потому что дома были очень грязные, и я никак не мог увидеть той красоты, про которую читал и которую видел на открытках <…> Я мечтал о Ленинграде как о чуде. У меня был пакетик с маленькими чёрно-белыми фотографиями с видами Ленинграда. Фото были глянцевые, улицы на них блестели и переливались. А когда я впервые оказался на этих улицах, был страшно поражён: вместо блеска — грязь и копоть» [3]. «В моём представлении дома должны были быть блестящими, чистыми, сказочными. Ая увидел сумрачные, грязные, в подтёках дома, покрытые зеленью скульптуры, а красоты архитектуры как таковой я ещё не ощущал, не понимал. И теперь я понимаю тех деревенских людей, приехавших сюда, проживших здесь почти всю жизнь, так и не научившихся понимать город, любить его. Ведь некоторые живут в доме, а как он выглядит — и не знают, потому что на небо им смотреть незачем, а понимать город их никто не научил. Меня же стали учить этому ребята из интерната. Тогда в интернате жило много и ленинградцев из бедных семей. Они были истинными патриотами своего города, любили его по-настоящему. Первое, чему они научили меня, — это держаться правой стороны, чтобы не мешать другим. В деревне ходишь, где придётся: по тропкам, по дорогам, — всегда можно сойти, уступить дорогу, а здесь всё иначе.