«…А ножки у ей тоненькие, тоненькие, на таких дак теперь уже и не ходят»//
«Домработница строгих правил во время завтрака, держа в руках тарелку с яйцами:
— Энти-то подавать, что ли?» //
«Что же ты, милая, брала у меня горшок целый, а возвращаешь с дырой?
— Во-первых, я его у тебя не брала. Во-вторых, когда я брала — он уже был с дырой. В-третьих, когда я возвращала, на нём никакой дыры не было» //
«Маня весёлая, нарядная:
— Клавдя, далеко-то не уходи, парню ведь обратно не дойти. Бабы все в американском, летом — угля для утюгов нет» //
«Эдакого винограда да как не полюбить — люба девка полюбит» [20, 216–323].
Или его знаменитые иронические высказывания: «Верил в ничто и был самоуверен //…и уже высказали свои значительные мысли по этому поводу слесарь Иванов, балерина Плисецкая и композитор Мурадели // Актёр всю жизнь играл заднюю часть лошади. И перевоплощался // Уходя на фронт, не забудь выключить утюг // За углом меня поджидал человек с большой Буквы //Не женился и пошёл по второму пути // Крупный общественный работник, герой войн…Потерял в боях руки и ноги, но, к сожалению, не свои //…Принесли его в комнату и сложили в уголок. Так он и лежал себе несколько лет, пока кто-то об него не запнулся. Тогда он встал и сказал: «А сейчас я вас всех съем» // Когда он случайно ударил меня молотком по лбу, я ему сказал: «Ты ошибся, Петя». А он мне ответил: «Прости, друг» (из протокола товарищеского суда) // Сегодня Ремир Левитан сказал мне: «Представляешь, я видел собачку, которая играет в футбол!», на что мне пришлось ответить: «Подумаешь, удивил! А вот я видел людей, которые играют в футбол» // В нём есть что-то до такой степени здоровое, что иногда он кажется мне идиотом // Сегодня полюбовался работой дворников и окончательно пришёл к выводу, что после многовекового рабства Россия устроила себе, по крайней мере, вековой отгул // Петя укусил пчелу // Не расцвёл. Пошёл в ствол // «Вышел — и взял, вышел — и взял. Сел — и смотришь, сел — и смотришь» [20, 90-371].
А вот о музыке: «Говорят: нельзя перепевать великих композиторов, а надо постичь, проглотить их музыку, пропустить через себя, переварить и в таком виде выпустить на свет божий. Что же это получится? // Черты, безоговорочно унаследуемые нами от великих мастеров, — тактовые // Сыграйте мне что-нибудь гнусное // Благородные коровьи глаза валторн //…эта музыка написана самыми нежными кончиками души //…прозвучали наиболее важные ноты из знаменитой песни» [20, 38—371].
Безусловно, сознавая своё счастье — возможность жить и творить в великом городе, общаться с юными коллегами-музыкантами и учиться у выдающихся педагогов — Гаврилин в период десятилетки восторженно, крупными буквами выводит в своём блокноте: «Солнцу предлагаю не светить — МЫ ЯРЧЕ» [20, 13].
Игровое пространство интерната, где каждый воспитанник — и художник, и лицедей, объединяло личностей самых разных: неординарных и чуть закомплексованных, переживающих острую звёздную болезнь или, наоборот, испытывающих творческий кризис, скромных и самовлюблённых, но в любом случае — исключительно талантливых[41]. В этой среде создавались дружеские и творческие союзы, например, знаменитые на весь интернат «три В»: Валерий Гаврилин, Вадим Горелик и Виктор Никитин. И Никитин и Горелик (впоследствии Бойлер) оставили о Гаврилине проникновенные воспоминания. Горелик в своём очерке «Мы были с ним, как братья» писал: «Наши кровати стояли рядышком. Мы вместе засыпали и вместе вставали по утрам с постели и целыми днями жили музыкой. Быстро сдружились и легко нашли множество общих точек соприкосновения, тем более что оба были приезжими. Только мне было заметно, как он уже в школьные годы тяжело переживал любые неудачи, любое непонимание. Валерий всегда требовал от меня жёсткой оценки его творчества, он просил лишь об одном: «Вадик, только не надо льстивых отзывов. Лучше скажи правду, а не хвали лишь только потому, что хорошо ко мне относишься». Часто он находился как бы весь в себе. Даже когда он по-мальчишески застенчиво улыбался в редкие счастливые минуты, его тёплые карие глаза оставались грустными.
В шестнадцать лет Валерка был страшно разочарован в жизни, сомневался в своём даровании. И вот однажды он мне сказал: «Знаешь, всё — я решил отравиться». Сначала я подумал — шутит. Потом понял — это всерьёз. Но я ему подыграл: «Да, конечно». — «Не веришь? Я действительно отравлюсь. Вот, смотри». И тут он берёт фаянсовую кружку, из которой по утрам мы пили чай, коробок спичек и стругает туда серу. Настругал, налил воды и говорит: «Сера — это яд. Я при тебе его выпью. Это нужно настаивать два дня». Я начал следить за каждым его шагом на протяжении этих дней. И вот настал день, когда нужно было выпивать этот настой. Он взял чашку, я подготовился к прыжку. И вдруг я вижу, что он начинает что-то вынимать оттуда. «Валера, что ты делаешь?» — «Понимаешь, Вадька, тут не только сера, но и кусочки дерева от спичек». — «Ну и что?» — «Ты смеёшься? Аппендицит в два счёта будет!» И рассмеялся. Нот на такой юмористической ноте закончилась эта трагикомическая история с неудавшейся, к счастью, попыткой гаврилинского суицида.
Как-то я заболел ангиной. Слёг в изолятор. На следующий день Валера решил, что тоже должен «поболеть» из солидарности. Просто ему было скучно без меня. И тогда он нарочно наелся холодного киселя и, естественно, попал ко мне в изолятор.
Всё, что он ни делал, он делал очень талантливо: талантливо дружил, талантливо любил, талантливо хохмил. Внешне мы были очень похожи, одетые в униформу, как все интернатские дети: в полуспортивных курточках типа «толстовки», тёмно-синих шароварах из самой простой и грубой ткани и в здоровенных ботинках. Вечно ходили голодными и мечтали хоть раз в жизни поесть по-человечески. И всё равно мы были счастливы!» [45, 67–71].
В. М. Никитин озаглавил свой очерк очень трогательно — «Кажется, вот-вот вернётся…». По поводу интерната он вспоминал: «Иногда Валерий «уходил в себя», душа его как будто рыдала, а иногда прыгал «козликом», смешно передвигая в воздухе ногами. А то вдруг ночью вскочит с постели и побежит в общую комнату, к инструменту. «Звуки одолели», — как потом объяснял он. Мы называли Валерия «профессором гармонии» — это так и было.
Я был в гостях у Гаврилиных в деревне дважды: зимой на каникулах и летом. Это необыкновенной красоты край. Валерий увлекался тогда фотографией, делал много снимков — только на фоне природы меня почему-то не оказалось. Потом мы долго над этим смеялись. Мама у Валерия была доброй, заботливой. Всё переживала, что сын так далеко от неё.
Первый приезд запомнился гостеприимством, праздничным столом, за которым сидели мы с Валерием, его мама, сестра Галя с подругами. У Валерия было счастливое лицо, звонкий смех заполнял весь дом» [45, 76–77].
Завершает свои заметки Никитин изречением знамена-тельным: «Петербуржцы могут с гордостью говорить: «Это наш Гаврилин» [45, 78].
Такова была юношеская дружба — крепкая, зародившаяся ещё в школе и пронесённая через десятилетия. Но была и ещё одна, важная сторона интернатской жизни — первые влюблённости. А значит — стихи, письма, прогулки по вечернему Ленинграду и долгие задушевные разговоры. Однако об этом — в следующей главе.
Очерк 4
«ВЕЛИКИЙ» И «НЕИЗВЕСТНАЯ»
Женщина в жизни мужчины играет роли самые разные — жены и хозяйки, музы и матери семейства, утешительницы и лучшего друга. Одни меняют амплуа, другие так и пребывают в одном, и лишь немногие способны объединить в себе столь разнообразные качества.
Самым чутким и преданным другом, любовью всей жизни, главным слушателем стала для Валерия Гаврилина Наталия Евгеньевна Штейнберг — девушка с тёмными волосами, обворожительной сияющей улыбкой и проницательным, бесконечно добрым взглядом. Н. Е. Штейнберг была для Гаврилина и его друзей воспитательницей — именно такую должность дали ей в интернате. «Я родилась в Ленинграде 24 января 1930 г., — вспоминает Наталия Евгеньевна. — Родители: мама — Штейнберг Ольга Яковлевна, режиссёр драматического театра; отец — Рябчуков Евгений Арсеньевич, актер и режиссёр драматического театра. В последние годы жизни был худруком цирка в Ростове-на-Дону. С ним мама разошлась в 1937 году.
41
Кстати, домашние дети иногда даже завидовали воспитанникам интерната. Например, Геннадий Григорьевич Белов, который в те годы числился на дирижёрско-хоровом отделении десятилетки, как и Гаврилин, ходил заниматься композицией у С. Я. Вольфензона: «Со многими интернатскими я был дружен, но приходить к ним запросто в любое время не было принято (да и сами интернатские старались по вечерам найти свободный класс в школе и заниматься музыкой). Мне тоже было не просто (хотя я жил в семи минутах ходьбы от школы) затащить своих друзей в перенаселённую 15-метровую комнатушку коммунальной квартиры. В чём-то я тогда даже завидовал интернатским: их беспечному быту, раскованности, товарищеской взаимовыручке, даже столовской еде, хотя сейчас понимаю, что дома всё-таки жить лучше. И представляю сегодня, что, вероятно, интеллектуально и нравственно они развивались активнее: ведь кроме наших прекрасных школьных учителей у них ещё были высоко образованные, эрудированные воспитатели, порой молодые и красивые» [45, 80].