Я был очень голоден и с нетерпением ждал обеда.
— Но если бы только смерть, — бросила она газету на стол и пошла к плите, — если бы только смерть в этом подземелье среди костей, жаб, кошмаров и огня. Я еще кое-что знаю. Только не идет у меня из головы этот Грон… Но почему!.. — воскликнула она, схватила полотенце и плеснула на тарелку из одной кастрюльки, стоящей на плите, немного горячей воды. — Но почему Гронова поет, будто она в опере, оно, конечно, — она сегодня стирает, но Грон сердится, словно все, что происходит, его не интересует. Вроде бы он с этим чрезвычайным положением не согласен. Вроде бы его не касается, что распустили Судетскую партию и штурмовиков, что со всем этим покончено. Я видела Грона перед обедом возле входа в подвал, чего-то он там снова сверлил — у него была красная островерхая шапка и какая-то палка... — Вот суп, — сунула она мне на стол тарелку с каплей горячей воды. Я отодвинул тарелку. С первого взгляда было ясно, что это несъедобно. Я ждал обеда. — Ну, так я тебе расскажу, что я знаю еще, — и она снова села к буфету, в котором были гречневая крупа и бутылка молока, — доскажу, пока мать не вернулась, она может прийти каждую минуту, пошла что-то купить. Просто Гитлер погибнет не только в подземелье и в огне, но он еще и отравится!
Когда я прыснул со смеху, она вскочила и крикнула:
— Пусть меня накажет бог, но это совсем не смешно! Это правда. У меня тоже так получилось. Ну, конечно, на картах, где же еще могло что-нибудь подобное получиться, не в газетах же. У Коцоурковой это вышло утром, а у меня около двенадцати. Вот доказательство,— она пошарила на буфете и бросила на стол какую-то семерку и короля, — у Коцоурковой вышло точно так же. Восьмерка и трефовая десятка…
— Но ведь это совсем другие карты, насколько я понимаю, — удивился я и посмотрел на плиту: я был ужасно голоден.
— Другие карты, — засмеялась она. — Это одно и то же. От этого ничего не зависит, если другие карты. Главное, что они означают отравление в подземелье. Карты для нас совсем не главное… — Она засмеялась загадочно и смятенно, а у меня в эту минуту мелькнуло в голове, что она свихнулась. Могла, конечно, быть простая бессмыслица. — Интересно, — сказала она, — что у нас это получилось как раз сегодня. Сегодня, когда, объявили чрезвычайное положение, распустили Судетскую партию и штурмовиков, и баста. Если б знал об этом пан уполномоченный, — она посмотрела в окно, — он бы не стал смеяться, он не стал бы, об этом нужно помнить.
Конечно, это была обычная бессмыслица, пожалуй, она не спятила. Я снова глянул на плиту и сказал, что голоден.
— Голоден! — воскликнула она и показала на тарелку с водой: — Верю! Но вот же суп.
— Обедать! — закричал я.
— Это и есть обед, — показала она снова на тарелку, — это все. Разве я могла сегодня готовить? Было у меня время готовить! Я могла сварить гречневую кашу, есть крупа и молоко, — махнула она на буфет, — но разве у нас кто ее ест?
У меня прямо голова кругом пошла. Я все понял: она не могла варить, потому что целое утро, наверное, сидела у Коцоурковой, присосавшись к картам. Прежде чем я мог что-либо сказать, она опять схватила газеты, села к буфету и заговорила:
— Погибнет в подземелье и в огне и отравится. Пусть только никто не думает, что он выиграет. Кто с мечом придет, тот от меча и погибнет, это даже в Библии написано. Кое-кто этому не верит, — сказала она, — кое-кто думает, что это устарело и сегодня не действует, воротит нос. Так тот прекрасно ошибается. Как наступил конец Судетской партии и штурмовикам, так будет и с Гитлером. Кто с мечом придет, тот от меча и погибнет, — повторяла она, и я видел, что она так думает всерьез.
— Все это прекрасно, — сказал я, — но что я буду есть? То, что Гитлер отравится в подземелье, меня не насытит. Сегодня на уроке закона божия пан учитель нам сказал, — подтвердил я, хотя это была неправда и урока этого у нас не было, — что голодных надо накормить.