Выбрать главу

11

Иногда Руженка брала после ужина пылесос, возила его по коврам и вытирала с мебели пыль. Она бралась за это лишь тогда, когда не ходила в кино или к Коцоурковой. Если же ходила, то убирала до ужина. Бабушка говорила, что за такие штучки следует наказывать.

— Пыль она должна вытирать вечером, так оно и делается, — говорила бабушка на венском диалекте, — а пылесосить нужно утром. Но куда уж ей — по утрам же она спит. Она по утрам спит и даже не шелохнется. Никто такого бы не потерпел. Нужно это ей запретить.

Несмотря на то что бабушка об этом говорила уже несколько лет подряд, наверное с того момента, как она начала висеть у нас над диваном в раме, все было напрасно. Она говорила так тихо, как шепчут листья на деревьях, когда осенью их шевелит ветерок, или как колеблется эфир, звуки которого человеческое ухо не улавливает.

Главное, сама Руженка не обращала на это внимания Она брала вечером пылесос, возила его по коврам и вытирала пыль, а если никого, кроме меня, не было дома, то она при этом еще и рассказывала.

Тогда я должен был ходить за ней из комнаты в комнату в зависимости от того, куда она тащила провод, и должен был слушать. Я хотел ее слушать. Когда у нас еще был Гини, она рассказывала о каком-то продавце книг, который продавал сказки и переплетал их в кожу, он был из хорошей семьи и все на свете знал. Потом она вдруг перестала о нем рассказывать и заговорила о пане учителе. Это было как раз тогда, когда я должен был пойти в школу, но не пошел, и вместо школы у нас появился пан учитель. Потом стала рассказывать о какой-то писательнице, которая жила недалеко за углом на Гусовой улице и писала самые лучшие книги на свете, хотя бы о печи огненной. Как только Руженка дочитывала свои книги, она немедленно начинала о них рассказывать. Кому угодно и где попало. Даже Грону — к ним она, правда, ходила только тогда, когда дома была дворничиха. Рассказывала у мясника Суслика, куда ходила за мясом. Также и в молочной, и у сапожника, которому отдали в починку мои туфли. Но, конечно, прежде всего она летела к Коцоурковой, которая испокон веков к таким вещам проявляла особое любопытство. Они по полдня могли разговаривать в магазине о печи огненной, и Коцоуркова в этот день «сгорала» от страха и не могла продать даже килограмма картошки. Я это видел собственными глазами, потому что меня как-то послали в магазин, чтобы я привел Руженку домой и чтобы она хоть к вечеру приготовила обед. А у мясника в тот день украли с прилавка кусок мяса, молочницу кто-то надул на пять крон, сапожник дал нам вместо моих туфель совершенно чужие. Ночью из кухни был слышен крик. Руженке казалось, что за ней гонятся черти. И во всем были виноваты книжки этой писательницы с Гусовой улицы, которых всего-то было две, и назывались они: «О трех отроках в пещи огненной». Но и это у Руженки прошло, она забыла о писательнице и стала говорить о других людях, например о старой вдове учительнице с Градебной, когда я начал к ней ходить на уроки музыки, о дедушке, когда мы вернулись от него из Корутан. Она говорила о нем, что это был хороший и добрый господин. Об электрике, слесаре и маляре… А теперь часто о Гроне, которого она с незапамятных времен боялась. Но об одном человеке она говорила всегда и, как мне казалось, охотнее всего — это о бабушке. Правда, говорила она о ней лишь тогда, когда никого не было дома или когда дома был один отец, который сидел у себя в кабинете.

А однажды она рассказывала о том, что я давно знал, — как бабушка ездила всю жизнь в карете, запряженной парой белых лошадей или двумя парами, но рассказывала, например, и то, о чем я так уж точно не знал, а знал только поверхностно и туманно — как она в этой карете, запряженной белыми лошадьми, ездила в Италию. Это был долгий путь — путь из Вены или из Корутан через Альпы; бабушка ездила туда каждый год ради музеев и музыки, а также ради прекрасной картины, которая висела в одном полуразрушенном замке в Калабрии. Когда она приезжала в какое-нибудь место — ее там ждали слуги в синих ливреях, с серебряяыми пуговицами и в белых перчатках. Они стояли шпалерами во дворе, и, как только лошади останавливались, камердинер подходил и помогал бабушке выйти из кареты. Он один-единственный имел право целовать ей руку. Кроме него, еще лесник. Остальные могли только стоять и кланяться. Священник ей руки не целовал, но зато шел рядом с ней, когда она поднималась по лестнице. А больше всех она любила Гини, который был очень красивым мальчиком и тогда был еще совсем маленьким.

Однажды я спросил маму, правда ли все то, что говорит Руженка. Мать кивнула. Она сказала, что бабушка любила чехов и поляков, хотя кое в чем их упрекала, венгров любила меньше, но все же любила и уважала их язык. Немцев терпеть не могла. Полицию не выносила, даже в самой Австрии, а когда бывала в Вене, то охотнее всего ходила в храм святого Михаила, где сидела на первой скамейке. Она была очень сдержанной и замкнутой, но невероятно доброй. А Руженка потом еще по секрету прибавляла, что была несносной. К старости. Что читала книжки только о душах в чистилище, что от нее можно было взбеситься. Но Руженка это прибавляла тайно и шепотом, когда действительно никого не было дома. Даже отца в кабинете. И в это время она чистила ковры и вытирала с мебели пыль.