Выбрать главу

Как-то после ужина, когда никого не было дома и Руженка начала пылесосить, — прошло уже три воскресенья после того случая в парке. Она мне ответила, что она уже все рассказала и больше ей ни до чего дела нет. Все остальное, мол, знала только камеристка Зеленкова, но она уже давно в могиле, как и все, которые когда-то были и жили, а теперь их давно уже нет на свете. Потому что так проходит человеческая жизнь и всякая слава. И пустилась говорить о Суслике, к которому ходит за мясом, о Гроне, что у того есть топор, о жене генерала, о приближающемся рождестве… А потом упомянула об отцовском кабинете. Что туда никто из нас не имеет права ходить, только в исключительных случаях и когда там находится отец, и что мы даже не знаем, как выглядит этот самый кабинет. Самое большее, о чем мы знаем, так это о громадном красном ковре, который похож на тот, что был у дедушки. Но об этом она упомянула с опаской — только прошептала, пошевелила губами — и перевела разговор на другую тему. Начала исподволь и осторожно рассуждать о политической ситуации. О напряженной политической ситуации, как говорят, главным образом в соседнем дедушкином государстве, куда, говорят, начинают просачиваться варвары от других соседей…

Это мне было не так уж интересно, и я перестал ходить за Руженкой, когда она после ужина или перед ним пылесосила ковры. Впрочем, она чем дальше, тем меньше убирала квартиру, и в конце концов ее с пылесосом вообще нельзя было увидеть, точно так же как и до этого.

12

За неделю перед концом полугодия отец во время ужина спросил меня, делаю ли я когда-нибудь уроки.

— С той поры, как ты ходишь в гимназию, я еще ни разу не видел, чтобы ты сидел за книгой или делал письменное задание, — сказал он за ужином в столовой, сидя спиной к зеркалу, под которым стоял графин с водой. — С той поры, как ты ходишь в гимназию, я ни разу не слышал, чтобы ты сказал о ней хоть пару слов.

— Учусь как полагается, — ответил я, но слова отца меня смутили. Что он мог знать о том, как я учусь, или слышать, если бы я даже рассказывал о гимназии? Ведь его почти никогда не бывает дома, а если он и дома, то сидит в своем кабинете, куда я ни в коем случае не могу входить; ко мне в комнату он никогда не приходит и никогда со мной не заговаривает. — Учусь хорошо, — подтвердил я, — так что, надеюсь, дома мне учить ничего не надо.

Он сказал, что через неделю увидит, как я учусь, и обратился к Руженке. Он ей велел, чтобы все пустые бутылки из кладовки она перенесла в кухню, а этот топор от Грона, который там, отдала наточить, чтобы в течение недели он был готов. Встал и ушел из столовой. Мать подошла к зеркалу, посмотрела на графин с водой, который блестел, словно пузатый хрустальный шар, а потом стала там что-то искать. Пожала плечами и со странной озабоченностью в голосе велела Руженке убирать со стола.

Целую неделю о моем ученье никто не вспоминал. Отец приходил домой поздно вечером, когда я собирался уже спать. Я по шагам узнавал, что он направляется прямо в свой кабинет, а иногда я совсем не слышал, как он проходил, наверное возвращался ночью, когда я видел десятый сон. Но вчера случилось такое, что меня ошарашило. Вчера, перед концом второй четверти, отец пришел домой опять рано, спросил Руженку, неужели две бутылочки, которые, стоят в кухне на полке, — это все те, что были в кладовке, и наточила ли она Гронов топор? Потом он с нами ужинал, а в конце ужина сказал:

— Если принесешь завтра хороший табель, то я возьму тебя на пасху в Вену. Поедем ночью. В автомобиле.

Это было так неожиданно, что я в первый момент забыл закрыть рот. Я думал, что ослышался или это свистели дрозды? Когда же я увидел, что мать качает головой, а Руженка что-то воскликнула о каком-то голубом свитере, который мне, мол, нужно взять в дорогу, чтобы ночью не простудился, я поверил, что и в самом деле я не ослышался. Я вскочил со стула, сказал спокойной ночи и побежал к себе в комнату. В темноте я переоделся в новую светлую пижаму, на которой были бледно-розовые полоски, лег в постель и спрятал голову под одеяло. Пододеяльник был белоснежный, крахмальный, сухой, это был новый пододеяльник, так же как и пижама, и пахнул какими-то цветами, я чувствовал себя под ним как в раю. На пасху в Вену! В Вену среди школьного года и к тому же — невероятно — с отцом! В Вену он вообще не ездит, пришло мне в голову, зачем он собирается туда? И почему ночью? Навестить родственников матери, засмеялся я, и вспомнил нашего замечательного красивого Гини. Мне захотелось встать и пойти в комнату к бабушке. Но этого нельзя было сделать. В передней раздавались шаги отца, торопливый звон бутылок, целого вороха бутылок, которые переносили из кладовки в кухню, шум, производимый Руженкой, которая вытаскивала из кладовки топор, я смеялся в душе, но встать и пойти в комнату к бабушке и просто так посидеть там в пижаме я не мог… Едем мы в Вену из-за Гини или нет — значения не имеет, рассудил я, лучше я буду думать о том, на что стоит посмотреть в Вене. Днем в воскресенье пойду к Дворцу, когда там будут менять караул, в оба музея, которые стоят один против другого на, Рингштрасее, а между ними памятник Марии-Терезии, она изображена сидящей… Как все это было давно… К святому Стефану, против него, почти прямо против входа в храм, есть магазинчик с разными пирожными, каких, пожалуй, не сыщешь во всей Вене, там есть и витые трубочки с кремом, я обязательно пойду к святому Михаилу, куда нельзя не пойти, и я улыбнулся, там есть одна редкость — скамейка, на которой сидела бабушка… Пойду к капуцинам, где императорские гробницы, на Пратер, если там уже будет работать гигантское колесо, покатаюсь на нем, как только подавлю в себе первый страх, а потом… Я вдруг вспомнил, и сердце у меня екнуло, так что я даже свистнул, ну, конечно, как же я не вспомнил. Водная улица!